а б в г д е ж з и к л м н о п р с т у ф х ц ч ш э ю я

Сергеев М. Д. / Произведения

ОЗАРЕНЬЕ

Поднимается заря, как озаренье…

Поднимается заря, как озаренье,
крики чаек растворяются в реке…
Я вам из лесу принес стихотворенье
на упругом, очень тонком стебельке.
В лепестках его – таинственно и сине –
наших встреч и расставаний синева.
В золотой его таятся сердцевине
необычные и нежные слова.
Я нашел их в этих чащах, в этих травах,
в этом росном полыхающем огне,
я нашел их в Ваших правых и неправых
рассужденьях о себе и обо мне.
На ладонь стихотворенье положите,
и – не стоит поклоняться пустяку –
Вы на нем, как на ромашке, ворожите,
ворожите, обрывая по стиху.

Играла женщина…

Как лебедь
в торжество хорала,
плыл нотный лист на поставце…
Играла женщина.
Играла
улыбка на её лице.
Педаль старинная скрипела,
преодолев небытие…
И пели руки,
пело тело –
неясновечное, свое.
Ладони время простирало,
стояла юность у плеча…
Играла женщина. Играла,
воспоминанья горяча.
Как будто вспомнила такое,
чего ждала и не ждала,
и упоительной тоскою
по телу музыка текла.
И воскрешала все, что было,
и не жалела ничего…
Любила женщина. Любила,
сама не ведая кого!
                   
Опять погода заметелила…

Опять погода заметелила некстати,
От ветра улица буквально чуть жива.
…Сидела женщина в малиновом халате,
на тонких спицах сочиняла кружева.
И петли складывались в тайные начала,
соединялись в неожиданную вязь,
как будто жизнь мою на ощупь намечала
слепая женщина, судьбою назовясь.
Была неточною и путаной основа,
и спицы двигались впопад и невпопад,
и петли падали, и распускались снова,
и, как восход, горел малиновый закат.

Воспоминание

Проснулись звезды. А неон
явил свою цветную милость,
как будто солнце преломилось
в стеклянных трубках, а не он.
И загорались фонари –
пока неярко, как лучины,
и рыбу в Ангаре лучили,
плывя под парусом зари.
А сумрак – старый браконьер –
в луну умело бросил камень,
и звезды выловил силками,
не снисходя до полумер.
Светильникам грозила тень,
злясь их холодному накалу.
И тут-то, получив нокаут,
за горизонт свалился день.
Пот и заботы смыв с лица,
собрал Иркутск в театрах вече,
и в шепот парков вышел вечер,
чтобы улавливать сердца.
О танцплощадки терпкий зов,
как обещанье неземного!
И в танцах перерыв, и снова
все начинается с азов!
О сладостный ритмичный звук,
подошв согласное шуршанье.
О площадь первого свиданья –
ты площадь будущих разлук!
Ты всякий раз припомнишь мне
давно испытанное что-то:
эпоху танго и фокстрота,
предшествовавшую войне.
…Баян от свежести знобит.
Лисиха. Роща у конторы,
и плечи девочки, которой
уже вовеки не забыть.
Ни слов, ни заверений пылких,
а длится, длится этот свет…

Ночная смена. Лесопилка.
И мне всего шестнадцать лет.

Предчувствие весны

Неведомой дорогой письма носятся,
связав сердца невидимой тесьмой…
Была неаккуратной письмоносица
и обронила девичье письмо.
Оно упало, от волненья белое,
на землю, что была белым-бела.
Ах, почтальонша, что же ты наделала?
Какую ты любовь не донесла!
Но чудо:
снег, подошвами спрессованный,
растаял, невзирая на мороз,
и алый мак, на марке нарисованный,
среди зимы негаданно пророс.
Он потянулся, алым колыханием
серебряные окна растопил.
И затаила улица дыхание,
чтоб на цветок никто не наступил.

Заклинание

Не разлюбить, не раздвоиться,
не раствориться без следа,
не жить безвольно, как струится
легкобегущая вода,
не притворять, не притворяться,
и пусть судьбина нелегка –
над засухою испаряться
и обращаться в облака.
И на дороги кочевые
лететь с отрытою душой.

Счастливой смерти, кучевые!
Да будет урожай большой!

Осуждаешь, что ни сделаю…

Осуждаешь, где ни стану, что ни сделаю,
покосишься, так насмешливо строга.
Стала жизнь моя – совсем как эти белые,
не расцвеченные солнышком снега.
Ни следов не сберегут, ни даже троп они,
белизна их бесконечна и мертва,
и становятся холодными сугробами
с холодком произнесенные слова.
А метели почему-то не метелится,
а зима-то не по-зимнему тепла:
среди стужи тонкой свечкой еле теплится
все же капелька весеннего тепла.
Только капелька и чуткости и нежности,
только искра из большого очага,
только вера, что бесстрашные подснежники
одолеют непогоду и снега.

Настроение

Ах, что ж это сталось,
Ах, что ж это все-таки сталось?
Дождями земля,
Точно соком арбуз,
Пропиталась,
зеленой корою
прикрыла ранимую мякоть.
А хочется плакать,
а все-таки хочется плакать!

Так что же случилось?
Так что же такое случилось?
Упала звезда,
в провода обреченно включилась,
пошло замыканье
по крови,
по жилам,
по венам.
И хочется сердца
и чистой любви,
сокровенной.

Так что происходит?
Так все-таки что происходит?
Приходит весна,
когда жизнь у тебя на исходе,
зима в волосах,
на душе –
благонравья остуда.
А хочется чуда.
До крика мне хочется чуда!

Я приношу удачи

Я приношу удачи…
Удачи приношу!

Стою себе у дачи
и серый глаз кошу.
За тропкой, за крапивой
сомкнулся невзначай
вокруг тебя, красивой,
лиловый Иван-чай.

Серебряные блюдца –
подарки от дождя.
А мне не дотянуться
и взглядом до тебя.
Не потому что – лужи,
а у крапивы – яд,
а потому что хуже:
я не хочу назад!

Мне не подходит участь –
во всем расчет-учет.
Меня все время учат,
а я уже учен.
Ворчат,
грозят,
судачат
(хоть грудью при на шум!).
Не приношу удачи –
тревогу приношу!

Кое-что об одиночестве

Вдруг кончается одиночество –
остаюсь я наедине.
И являются муки творчества
в напряженнейшей тишине.
В креслах суетно размещаются,
разговор меж собой ведут…
Все любимые – возвращаются,
ненависные – тут как тут.
Вижу взгляды их отрешенные,
отраженные внутрь меня,
слышу споры их нерешенные
все отчетливей день от дня.
Отбиваюсь, ловлю пророчества,
а когда прозвенит рассвет,
вновь является одиночество,
и даже на людях
я не могу от него
спастись…

Суд

Не суетись, о нет, не суетись,
когда тебя уже к стене прижали
и вынули обманные скрижали,
где вся зарегестрирована жизнь.
Стерпи каменья. Крикам не внемли.
Сумей от раздраженья отрешиться
и прежде, чем на что-нибудь решиться,
судьбу на ложь и правду раздели.
Неторопливо совершай свой суд –
сам для себя управа и расправа.
И те, что так настойчиво неправы,
тебя потом поймут и вознесут.

Побег

Адам – (на могиле Евы) – Рай был
там, где была она!
Марк Твен

Бросаюсь в самолеты, в поезда,
так легок на подъемы, на посадки.
Но в самолеты целятся осадки,
и поезда уходят не туда.
Но приземляясь,
но выйдя на перрон,
придя к предполагаемому раю,
вдруг с удивленьем
на себя взираю
и к раю не спешу –
ловлю ворон.
Должно быть,
у тоски – мильоны жал,
и в ход она пускает их не сразу…
и оборву на полуслове фразу.
И
вдруг
пойму,
ОТКУДА
убежал!

О как я счастлив

О как я счастлив оголтело,
что ты, забросив все дела,
вдруг над землею полетела,
расправив тайные крыла.
Сквозь мелочных размолвок тени,
сквозь отчужденья кисею.
Порвав, как силу тяготенья,
всю нерешительность свою.

Русская песня

Летит машина грузовая,
поют колеса на ходу,
а я – девчонка молодая,
дороги жизни не найду.

Возьми меня шофер Володя,
вези меня на край земли,
а там моржи по льдинам ходят,
снега всю землю позамели.

Помчимся мы по зимней Лене,
сквозь бел-пургу и сквозь тайгу!
С кабиной рядом бегут олени,
и след соболий на снегу…

Не задержался ни на минутку,
умчал, куда глядят глаза…
По сердцу, как по первопутку,
проехал ты, не тормозя…

Не родилось, не наверсталось

Не родилось, не наверсталось…
Одни надежды и мечты…
Уходит синяя усталость
за картонажные хребты.
У неба розовеют щеки,
все глубже, чище дышит твердь –
не то был обморок глубокий,
не то – клиническая смерть.
У ветра – легкая усталость,
зарю чирикают птенцы…
Не родилось, не наверсталось –
одни начала и концы.
Ни торжества, ни озаренья,
и, хоть на лист легли следы, –
еще мертво стихотворенье,
и негде взять живой воды!
И звезды желтыми тузами
висят, печальны и наги…
И только полночь под глазами,
и только синие круги.

Скворцы в Абакане

Бушуют скворцы в Абакане,
во тьму свои крики вонзя.
И все же – как буря в стакане
полночная эта возня.
Они возвратились с гулянок
в тот сквер, что и чей и ничей:
пять тысяч нетрезвых морзянок
летит из-под шалых ключей.
И я засыпаю с рассветом,
и я до рассвета не сплю –
и в радостном хаосе этом
я ниточку боли ловлю.
Справляют скворцы новоселье
так шумен их пир и велик,
и все же сквозь крики веселья
я слышу единственный крик:
что зелень нахлынет на рощу,
что листья уступят снегам,
и снова по небу на ощупь
лететь через собственный гам.
В пейзажи нежней акватинты,
покинув офортную медь,
лететь, проклиная инстинкты,
которые не одолеть.
Не хочется к вечному маю,
уж лучше мороз, наконец.
О как я тебя понимаю,
ночной, нетипичный скворец.
И мне бы оставить тревоги,
и выбрать судьбу по плечу.
А я – все в дороге, в дороге,
а я все лечу, все лечу…

И я – уеду

В который раз меня ты не поймешь,
начнешь считать мои былые вины,
и я – уеду. И разлуки нож
любовь разрежет на две половины.
На срезе – кровь.
А ветер так остер!
И белый свет – сложней головоломки…
Попробуй-ка сложить теперь обломки
и без огня
зажечь
другой костер.

Идет февраль

Из отдаленных перелесиц,
метя ветрами по земле,
идет февраль – короткий месяц…
(А родилась ты в феврале!)
Стучал он вьюгою в ворота,
вершил над лесом волшебство.
И было озорное что-то
в нелепой краткости его.
И январю вручая визы
в полночной пограничной мгле,
он шел, как дерзость, шел, как вызов!
(А родилась ты в феврале!)
Держал он землю в напряженье.
Толклись снежинки, мельтеша,
и зачиналась в их движенье
твоя метельная душа.

Нежность

Над вашими местами пролетая,
тебя коснулся памятью слегка.
Как пена, над тайгою пролитая,
качались подо мною облака.

И темная небритая щетина
качалась, как в провале, вдалеке.
И было почему-то ощутимо
тепло твоей ладони на щеке.

Вычеркиваю дни…

Вычеркиваю дни,
прожитые бездарно:
среди пустой возни
и в толкотне базарной.
А я у них в плену –
они как будто мыши:
всего лишь по зерну –
и хлеба нет под крышей.
Дни отданы ночам.
А дни из-под копирки?! –
грызня по мелочам,
никчемные придирки.
Но выдастся денек
прозренья и удачи,
станет невдомек:
как быть могло иначе.
Он – вечности сродни,
нужней воды и хлеба!

Вычеркиваю дни,
прожитые нелепо.

Как я стеснялся сам себя…

Как я стеснялся сам себя!
Казалось, проще
(хоть приходилось мне, порой,
во тьме живать),
взамен судьбы
в своих стихах поставить прочерк,
от тайных чувств чужих людей
отмежевать!

Среди поэзии столпов –
как кура лесом:
и крылья есть, да не взлететь,
плетись пешком!
Ах, сколько я поколесил,
покуролесил!
Сквозь строй талантов и громил
иду шажком.

Как я на рифму нажимал
И на штукарство,
Я так закручивал сюжет,
брал столько тем!
Но были льдинами стихи
и мертвым царство,
И пышность пыльных и бумажных
хризантем.

Но нет пророков,
отошли,
свое долдоня,
я снял заклятие с себя,
как шелуху,
и бросил сердце в незнакомые
ладони,
и перед вами я теперь,
как на духу.

Озаренье

Сергею Иоффе

Встречаться в книжном магазине
почти нечаянно. Затем,
часы томительно резиня,
болтать. Молчать. Следить за тем,
как город странно изменяясь,
зовет в подъезды да в сады,
как бы смущенно извиняясь
за все, чем раньше досадил.
Сидеть. Кусать листочки – клейки…
Гадать. Бросать нескромный взгляд.
И ждать: зеленые скамейки
в страну взаимности взлетят,
где годы смешаны и числа,
и на скамейке-корабле
все так торжественно и чисто,
как быть могло бы на земле.
Там плыть и плыть. Уединенно.
И выше крыш, и выше гнезд –
по облакам, по небосклону,
в мерцанье глаз и пенье звезд.
Любить. Душою очищаться.
Парить. Какой простор крылам!
И вдруг,
как в пропасть,
возвращаться
к своим невзгодам и делам.
К своей вершине. И к низине.
(На воле – словно взаперти!)
До встречи в книжном магазине,
Почти нечаянной. Почти!

Снеги белые в Кремле

Снеги белые в Кремле,
у тропинок – ели, ели…
Бьется жилка еле-еле
у собора на челе.
И над радугой палат
крыши вдруг запарусили.
По Москве и по России
снеги белые парят.
У избы и у куста –
постепенно, тихо, плотно,
как беленые полотна,
повисает чистота.
И как солнце, ввысоке
купол медленно и пылко
проплывает. Бьется жилка
у собора на виске.

Размышление

Живу, себе не изменя:
судьба – не дышло.
А все ж чего-то из меня
уже не вышло.
Задуман ладно,
ладно сшит,
на совесть скроен,
а не был твердым,
как самшит –
того не скроем.
Нечестных благ не добывал
с мольбой и с плачем.
Недобрым иногда бывал –
Того не спрячем.
…В душе порядок наведу –
парад – парадом!
А только сердце на виду –
пори по ранам.
Живи, заботы не мусоль,
с тоской – на равных.
А мудрость жизни –
это соль.

И все – на раны.

 

ИНЕЙ

Чум

В чуме моем
нет ничего лишнего, –
в чуме моем –
только костер да я.
Тысячи верст
до поселенья ближнего,
тысячи звезд
над чумом,
в чуме горит моя.

В чуме моем –
были вы или не были? –
нет уютных углов,
которыми избы красны,
а на шкурах оленьих,
вместо тряпок и мебели,
в беспорядке разбросаны
размышленья и сны.

В чуме моем –
только дымок да тени,
чуму, костру и мне –
втроем – хорошо в пургу…

А закрою глаза –
и в сон приходят олени,
и белки на выстрел летят,
и соболи на снегу.
               
Преддверье зимы

Поздняя осень. Преддверье зимы.
Тихого солнца нежаркая нега…
Хрупкие листья. Предчувствие снега.
Ветром размотанные дымы.
Лотки, за лето намаявшись вволю,
носом уткнулись в холодный причал.
Соединенье концов и начал –
осень посыпана инея солью.
И на лету замерзают дожди,
небо – в накидке из серого пуха.
Город – большое и чуткое ухо –
слушает: что там еще впереди?
Поздняя осень. Преддверье зимы.
А до весны еще век или год нам?!
В улицы-реки вплывают вольготно
тучи, как будто большие сомы.

Баргузин

Ударил на рассвете баргузин,
и сосны закачались от испуга,
и волны, ударяясь друг о друга,
как факелы, взметнулись из глубин.

Уже на небе проступила мгла,
но гребни продолжали так светиться,
что верилось: осенняя синица
крылом небрежным море подожгла.

Огонь багряный в Ангару впадал,
и, ударяясь в лопасти турбины,
по проводам легко и голубино
летел разбушевавшийся Байкал.

…Я лампу золотистую зажгу,
и, не мигая, загляжусь невольно,
и вдруг увижу: загорелись волны,
и сосны все дрожат на берегу.

Таежная песня (Ребята!)

Ребята!
Мочит дождик нас,
и солнышко палит,
караулит нас
в тайге энцефалит,
и, как волки кровожадны
и хитры,
поедом нас поедают комары,
ребята!
Мы себе идем,
идем, не дуем в ус!
Знаем ветра вкус,
и знаем пота вкус,
вкус болотной трижды
проклятой воды
вкус удачи, вкус
нечаянной беды,
ребята!
Телогреечки
под голову – и спать!
Может, ночью нам
приснится благодать:
серебристая
чешуйка омулька
и картошки округленные
бока,
ребята!
Мы идем, а почему бы
не идти?
Узнается жизнь
по-новому в пути:
отмахай, браток,
таежные концы –
и яснее мудрецы
и подлецы,
ребята!
Мы испытаны
на холод и на жар,
на разлуку, на беду
и на пожар,
мы уходим, и тоскуя,
и любя,
мы идем, чтоб отыскать
 самих себя,
ребята!..
                                          

Легенда об Ангаре

Что тебе снится, Байкал? –
вода? или не вода?
…Небо шутя расплескал,
бросил в него невода.
Вроде бы сеть ничего –
сто километров в длину…
А и поймал-то всего
белую рыбу – луну.
Белая рыба сладка,
брагой настояна ночь.
Сладкая дрема – крепка.

Вот и проспал свою дочь!

Леса! Как ваши руки зелены!

Леса. Иду к вам,
как слепой, – на шум,
все чаще в вашей чаще причащаюсь,
и в шелковой хвоинке умещаюсь,
и птичий гомон на плечах ношу.

Леса! Как ваши руки зелены,
какая теплота в них и прохлада,
и ничего вам объяснять не надо,
и вам слова и клятвы не нужны.

Сосновые заслышу голоса,
березовые песенки услышу –
и стану очарованней и выше,
и вдруг удач начнется полоса!

Сказка

Есть поверье такое
на Байкале, на Лене,
будто солнце на небо
приносят олени:
откопают копытами
в вечных снегах –
и весь день
над землею
несут на рогах.
А когда темнота
надвигается глухо, –
где-то в чаще
находит луну оленуха,
олененок срывает
созревшие сны
и всю ночь
их на землю бросает
с луны.

Голомянка

Голомянка – уникальная живородящая,
жирная до прозрачности рыбка,
живущая в Байкале. Никогда
не собирается в стаи.

Я к Байкалу иду спозаранку,
говорю я ему с улыбкой:
– Одари меня, море, рыбкой,
дай ты мне поймать голомянку.
Эта рыбка на вид невзрачна,
но зато она так прозрачна,
что к глазам поднесу поближе –
сквозь нее чудеса увижу.
Я мгновенным окину оком
все, что близко и что далеко,
все, что в дальней дали зыбится,
да не может никак забыться.
…Волны косят и косят камень,
ходят омули косяками,
что там просьбы и что – приманка! –
не плывет ко мне голомянка.
А Байкал все валы листает,
пригоняет мне рыбьи стаи:
вот вам хариус,
вот вам омуль,
не пора направляться к дому ль?
Угасает моя улыбка:
где ты, где голомянка-рыбка?
По каким глубинным потокам
бродишь ты, как и я, одиноко?
Надо мною смеются люди,
но приду я опять спозаранку…
Ты не дай разувериться в чуде,
ты ко мне приплыви, голомянка.

Байкал стынет

Ой, налетела зима
белой гусыней,
и отморозили щеки
на ветру берега.
И холодеет Байкал,
стынет старик,
стынет,
и засыпают его
утренние снега.
Стужа клонит ко сну,
да в старости – плохо спится,
у январских ветров
косноязычна речь.
Все же летите, ветра,
да разыщите синицу,
может, она и вправду
сможет море поджечь?

Эвенкийская песня

Сидела эвенка
на белом снегу,
и снег был
не белым, а синим.
Ушел ее суженый
утром в тайгу,
за ним
запахнулся осинник.

И в мире не стало
горящих берез,
и снежные звездочки –
в саже.
Он сердце унес,
он солнце
в оленьем своем
патронташе.

Бухта Песчаная

За непрочною дымкой туманной,
от больших городов вдалеке,
повстречались мы в бухте Песчаной
и лежим на горячем песке.
Синебокая дышит прохлада,
за волной нагоняет волну,
и лежит голубая громада –
все семьсот километров в длину.
Сразу больное стало небольным,
и любая невзгода – мала,
и гремит старый мыс Колокольный,
как старинные колокола.
И под крики смятенные чаек,
и в дрожанье лесных повилик,
нас с тобою небрежно венчает
круглый, божеский, солнечный лик.

Лайка

Не лай-ка, лайка.
Погоди,
дай мне передохнуть немного:
еще погоня и тревога
у нас с тобою впереди.
Еще мороз нас обожжет,
и в наст
вонзится след мой тонко,
и волк,
наряженный в ягненка,
дорогу нашу стережет.
Нельзя удачу торопить.
Сядь потихоньку к изголовью.
Тайга захочет нашей кровью
свой белый праздник окропить.
Как напряжен ты и толков,
мой пес,
и мне бы поучиться
копить рывок,
не горячиться,
когда охочусь на волков.

Иней

Как лес белес! Но как красив, поди же! –
и небосвод – высок и пустотел.
Давай молчать и двигаться потише,
чтоб белый пух с дерев не облетел.
Весь мир прозрачен, серебристо-тонок,
все легким куржаком обнесено,
как будто мы увидели спросонок
не белый свет, а белое окно.
Оно из горизонта вырастает.
Но приложи горячую ладонь –
растает лес, и тишина растает,
и спрятанный в кристалликах огонь
померкнет. И тогда – подобно зонту –
сферический свернется небосвод,
и этот мир морозный к горизонту,
как будто к подоконнику, стечет.
Так наши дни сквозь глубину мороза
текут, необратимы и тихи,
когда свою ладонь положит проза
на инеем рожденные стихи.

АССОЦИАЦИИ

Рубцы

Когда уходят от нас отцы,
свечой последней сгорев во мгле, –
не заживают вовек рубцы –
рубцы на сердце и на земле.
Летит чуть видимый бугорок
от горизонта – вперед, в зенит,
и вы прислушайтесь: между строк
отцовский голос в моем звенит.
Своя в нас песня и не своя:
от них – фундамент,
от нас – венцы.
Уже годятся нам в сыновья
неумирающие отцы.
Измаюсь за полночь над строкой,
а утром к песне найду конец.
И вдруг увижу: водил рукой
не понимавший стихов отец.

Михаил Светлов

Невысказано задохнулось слово,
оборвалось светло и несветло…
Лежал в гробу похожий на Светлова,
глядел сквозь нас Светлов и не Светлов.
Зареванная слава, словно горлица,
ступила на бессмертия предел.
И плыл сквозь наше горе, точно горница,
очищенный слезами ЦДЛ.
Сравнялись – непорочные и пьяницы,
затменьем лунным шла по лицам тень.
Смешались понедельники и пятницы,
ему – все ночь, а славе – только и день.

Ассоциации

Я - в старой Риге.
Я вернулся в прошлое.
О, как веков призывна крутизна!
Мильоны дней
под стертыми подошвами –
осенняя святая желтизна.
Вот день кленовый. Чудо настоящее!
Как бы камина трепетный огонь.
Откуда протянулась в настоящее
ты, золотая женская ладонь?
Пытаюсь ворожить по тонкой линии
прекрасной и неведомой руки,
как будто ухожу в потемки синие
по берегу неведомой реки.
И вижу перелески и поляны там,
и пригород в пороховом дыму,
и сердце, что отчаянно протянуто
из давней дали
к сердцу моему.

Вот день дубовый. Небывалой крепости
Торжественный, как древние гербы.
Он вырвался сквозь амбразуру крепости
как символ несгибаемой судьбы.
Вот он стоит перед глухими судьями,
в невежестве творящими закон.
Как далеки мы! Как похожи судьбами!
Как мне их суд неправедный знаком!
А день молчит, недавший, необманутый,
натянутый на дыбе, как струна.
И мысль его отчаянно протянута
из давней дали
в наши времена.
Я – в старой Риге.
Я – в мятежной осени.
И то не листья по ветру летят –
на крутизну веков
деревья сбросили
ступени возвращения назад.
Иду по дням,
отжитым и бесчисленным,
взрываясь,
и ликуя,
и скорбя,
отыскивая в прошлом
и осмысливая
двадцатый век
и самого себя.

Латышская песня

Под соломенной древней крышей
чувство вечное не остыло.
Ничего нет нежней и выше:
«Миляйс драугс, эс тэви милу!»

И в серхатомном новом граде
проплывает ширококрыло,
помогая сметать преграды
«Миляйс драугс, эс тэви милу!»

У тропы в сиротливой роще,
где костернабирает силу,
ничего нет теплей и проще:
«Миляйс драугс, эс тэви милу!»

И в невзгодах, коль нет просвету,
если горе тебя сломило,
как спасенье летит по свету:
«Миляйс драугс, эс тэви милу!»

Смолкла б песня, исчезли дети,
даже солнце – и то б остыло,
если б не было слов на свете:
«Миляйс драугс, эс тэви милу!»

Диалектика

Был круг проблем. Проверили – кружок!
Был грозный бог. Проверили – божок!
Был сатана. Он все печати сжег.
Был поцелуй. Проверили – ожог!

Была беда. Развеяли – туман.
Была святыня. Глянули – обман.
Где было «да» – владычествует «нет»,
стоит вопрос, где должен быть ответ.

Птица городская

Седина в голову, бес – в ребро.
Пословица

Не юности лихие антраша,
не старость, что в ребро явилась бесом,
не нудность, отдающая ликбезом, –
всего страшнее сытая душа.
Пусть прахом все, но лишь бы ей покой,
пусть рядом горе – не покажет вида.
Она склюет удачи и обиды,
как равнодушный голубь городской.
И все по распорядку, не спеша:
покой жует, покой на ней лоснится.
Она уже почти что не душа,
как голубь городской – почти не птица.

Несправедливость

Несправедливость, где твои начала?
В каких забытых временем песках?
Какая мать безбожная качала
тебя, несправедливость, на руках?
Какие песни жуткие певала,
укладывая дочку в колыбель?
И камни были вместо одеяла,
и змеями увешана постель.
Не оттого ли, стань с тобою рядом
любовь, надежда, слово-серебро, –
ты их отравишь горечью и ядом
и замахнешься камнем на добро.

Будапешт

Почти безлюден к ночи Будапешт.
Стоят такси на трепетном приколе.
Захлопни дверцу. Дай мотору волю
и отрекись от призрачных надежд.
Тебе в открытом городе тепло,
но не пойми превратно исполина:
с тобой он откровенен, как витрина,
где все видать, а все-таки – стекло.
Гони такси, как будто рысака,
пусть ржет мотор, как кляча биржевая,
и кони древних статуй, оживая,
откликнутся ему издалека.
И звук органа проплывет вдали,
и рог войны заговорит устало,
и снизойдут, покинув пьедесталы,
к своим пирам и плахам короли.
Лети вперед вдоль замков и замков,
срывай с веков смятенные покровы,
и упадут тебе на сердце вдовы,
узнав в тебе засеченных сынов.
Теперь ты кладезь судеб и надежд,
в тебе живут события и люди,
ты видишь: Пешт спешит навстречу Буде –
и на глазах родился Будапешт.
Тебе в открытом городе тепло,
не обольщайся, не точна картина:
с тобой он откровенен, как витрина,
где все видать, а все-таки – стекло!

Раскопки Аквинкума

Мы с тобою пали
в нелепом поединке
не от огня и палиц,
а от любви, Аквинкум.
Нас время било слепо,
оно не знает правил.
Но я тебя по слепкам
в душе моей составил.
Душа моя отчасти
с тобой, Аквинкум, схожа:
от страсти и от счастья
в душе обломки тоже.
У камня век недолог,
все завалило тропки.
И я, как археолог,
в душе веду раскопки.

Голуби Балатона

Меня на рассвете будят
дикие голуби Балатона.
И сквозь остатки сна,
и сквозь дождя бормотанье
я слышу их горький крик:
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
… И я вспоминаю дожди
нашей первой разлуки.
Горестные и счастливые,
шли они целый месяц
и размывали след,
что уводил от тебя.
Это было давно…
Один на один с непогодой
я шел по кромке Байкала
дождями пропитанный насквозь
(их даже одежда больше
в себя не могла впитать).
А я разговаривал с небом,
заглядывал в лица сопкам,
но выше, чем сопки и небо,
была тоска о тебе.
Тогда, за скалой притаившись,
я ловил запоздалые тучи
и с ними тебе посылал
стихи, как тайга, зеленые.
В них строки были корявы,
но сердце в стихах кричало:
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
И тучи летели к тебе,
и каждая капля дождя
падала каплею крика
на белый твой подоконник:
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
… Меня на рассвете будят
дикие голуби Балатона
И я надеваю плащ,
потрепанную болонью,
с прорехами от аварии,
ловко закрытыми скочем,
зашитыми твоими руками,
и выхожу под дождь
тысячной нашей разлуки.
Иду по негулким улицам
венгерского городка.
(Его черепичные крыши –
точно кусочки рассвета,
его камышовые крыши –
точно кусочки полдня.)
Он говорит на мягком,
особенном языке,
похожем на этот дождь.
И он мне кричит
тревожно
устами своих голубей:
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
О, счастливы будьте дожди,
парите, как сизые голуби,
крылами касаясь вершин,
дожди нашей первой разлуки
и тысячной нашей разлуки.
Оставьте нам солнце для встречи!
… Я вдруг просыпаюсь средь ночи
от крика.
– При-пом-ни!
– При-пом-ни!
И я растворяю окно –
но в мире стоит тишина.
И только в сердце моем
дикие голуби Балатона
все кричат,
все кричат:
– При-пом-ни!

Шомодский пейзаж

«Леанька» (девушка) – название
одного из лучших венгерских вин

Певуч и пластичен пейзаж,
холмы  – словно груди и плечи:
шли девушки, вздумалось лечь им
и женственным сделать пейзаж.
Притих Балатон у их ног,
в ладонях – цветут абрикосы,
дорогами связаны косы,
и пенятся травы у ног.
О таинство чистых ложбин,
пушок неширокого леса!
И небо стекает белесо
по плавным извивам ложбин.
Тверды винограда соски.
На каждом холме невысоком
янтарным наполнены соком,
впитавшие солнце соски.
Ты видишь, как бродит вино? –
как женственен мир этот, глянь-ка!
Недаром зовется «Леанька»
шомодское чудо-вино.

Тени

Под вечер контрастней природа,
закат к Балатону прижат.
И вот – головою к восходу –
усталые тени лежат.
Ничто их покой не нарушит –
ни радость, ни страх и ни гнев,
они как усталые души
распятий, домов и дерев.
От наших забот отдалились
и – сами себе короли! –
от тел от своих отделились
и в сочные травы легли.

Тихань

          Старинный городок на Балатоне
          Носит это славянское имя.

 

Лишь только услышу: «В Тихани»,
лишь только припомню: «Тихань» –
и сразу повеет стихами,
и станет привольно стихам.
И тихие тополи встанут
в тумане, как клин журавлей,
и тихие лягут поляны,
и тишь снизойдет на людей.
И станет не очень подробной
дорога – тиха и бела.
И ты станешь тихой и доброй,
какою давно не была.

Монолог

Мы горы. Ноша велика нам!
О где ты, где ты, мой герой?!
Я в юности была вулканом,
теперь стою – гора горой.
И габариты, и масштабы,
и жизни дадено века.
Мы горы. Все равно мы – бабы,
и трудно жить без мужика.
Мне гладит ветер грудь и плечи,
ах, что мне тешиться игрой!
Слаб человек, да знает встречи.
Гора – не сходится с горой.

Экскурсовод

Все это произошло на Балатоне,
в городе Кестхеле во дворце герцога
Фестетича, большого книголюба и
создателя сельскохозяйственной
академии, первой в Венгрии

Давно в земле и герцог сам, и свита,
давно в дворцовых залах – никого.
Экскурсовод. Болезнь святого Витта,
и пенсия, и старость у него.
И лишь глаза – юны, и не потухли
в них озорство и прежний, давний свет.
Старик следит, чтоб мы надели туфли
и древний не испортили паркет.
Потом он осторожно, как ребенка,
проносит по дворцу магнитофон.
И вот – звучит многоязыко пленка,
а он в мирские мысли погружен:
что через день-другой – уже зарплата,
что виноград давно уже в соку,
что пенсия, конечно, маловата,
а впрочем, много ль надо старику?!
А пленка попрощалась, замолчала,
и тут – через щелчок – включился он:
заученно повел меня по залам,
как будто рядом шел… магнитофон.
…Нетерпеливо звякнула посуда,
огонь в каминах радостно вспарил…
И тут я понял: он со мной оттуда,
из герцогских времен, заговорил:
что вот и книг собрал немало вроде,
на скачках – королевские призы,
что нужно б просвещение в народе,
да Австрией задавлены низы,
что на удары время таровато,
что видел зла немало на веку,
что вот доходов стало маловато,
а впрочем, много ль надо старику?!
Но поворот, неведомый доселе,
уже назрел в истории моей.
Два паренька вошли и в кресла сели
с нахальством современных королей,
в прихожей погасили папироски,
колени отряхнули от земли.
В парадном зале вынули расчески
и к зеркалам роскошным подошли
В тех зеркалах разглядывали лица
и подводили ниточки бровей
почти богини  – дамы и девицы
все королевских англицких кровей!
Старик не мог запрятать раздраженья
в его глазах зажглись и гнев и страх,
он словно видел чьи-то отраженья
в тех золотых пустынных зеркалах.
Он головой седой мотал сердито:
метал огонь из покрасневших век…
Но проступал
сквозь герцога,
сквозь гида
обыкновенный старый человек
Он вечером войдет в свои палаты,
где нет зеркал от пола к потолку…
И пенсия, конечно, маловата.
А впрочем, много ль нужно старику?!

Пора молодого вина

Не осень еще, не зима
в дорожных аллеях тенистых,
но в папричных красных монистах
уже щеголяют дома.

Бела Балатона волна,
свежак в камышах колобродит,
и в бочках возвышенно бродит
пора молодого вина.

Входи, незнакомец, в мой дом,
где брагой шибает из пробок,
и влаги щемящей испробуй,
да вымолви слово ладом.

Я в бочку пузырь опущу –
стеклянный, на тоненькой трубке,
и в старые темные кубки
янтарное солнце впущу.

Ты делай поглубже глотки,
и пей, если пенное пьется,
и пой, если сладко поется,
и плачь, если слезы близки.

На то ведь она и дана
мадьярская наша порода,
в которой все бродит и бродит
пора молодого вина.

Фреска «Харон»

Через Лету, через Лету
я людей перевожу,
от рассвета до рассвета
духа не перевожу.
Через камни преткновенья
лодка движется, легка.
Подо мной – Река Забвенья –
очень модная река.
Мимо – зимы, мимо – весны
и беспамятные дни,
а река – ломает весла,
гасит бакенов огни.
Рвутся цепи на причалах,
гаснут звезды на весу…
На общественных началах
службу трудную несу:
от рассвета до рассвета,
по волне, как по ножу,
через Лету, через Лету
я людей перевожу.