
Сергеев М. Д. / Произведения
ПЕРО ПОЭТА
Повествование о том, как подлинное перо Пушкина, похищенное со стола его в 1837 году, через сто лет обнаружилось в Иркутске, а затем оказалось в Москве, в музее Пушкина
Вращается весь мир вкруг человека.
А. С. Пушкин
Ведь Пушкина убили потому, что своей смертью’ он никогда бы не умер, жил бы вечно.
М. Цветаева
1837—1974
Вернемся же в удивительный московский дом, где обновляется душа, ибо ничто не заставляет ее так радоваться и страдать, как прикосновение к вечности. Ампирные колонны подпирают портики, с одной стороны шесть одинарных, с другой четыре пары, точно скучно стало им стоять порознь, и они прижались, колонны, друг к другу: так легче держать на плечах своих века. Это дом Пушкина, музей на улице Кропоткинской, хотя мне кажется, что это мудрая ловушка, побывав в ее залах и коридорах, из любителя поэзии становишься ее подданным, из человека, с детства влюбленного в пушкинскую музу, превращаешься в неистового собирателя всего, что осенено короткой и прекрасной жизнью русского гения.
Каждая книга, стоящая в уникальнейшей библиотеке «Дома Пушкина», каждый портрет, каждая безделица, выставленная в нарядных горках и блистательных витринах, попали сюда не случайно: их принесла волна любви всенародной, их осмотрела, изучила, определила мудрая сердечная работа людей, посвятивших себя Пушкину.
О них рассказал в книге «Рождение музея» А. 3. Крейн.
«Один из парадоксов музейной профессии, – пишет он, – анонимность труда музейных работников, «законспирированность» их имен. Пусть читатель, наверняка знающий множество имен артистов, режиссеров, художников, попытается припомнить хоть одно имя музейного работника!»
Одно из таких имен – Нина Сергеевна Нечаева – навсегда останется для меня образцом одержимости, сердечности, повседневного вдохновения. Я не оговорился, и это не парадокс–будничное «повседневное» и возвышенное «вдохновение» – это стиль работы всех, с кем довелось мне встречаться в «Доме Пушкина».
Как-то во время работы моей над книгой «Вся жизнь – один чудесный миг» в маленькой, как я уже говорил, комнатке в полуденный ненапряженный час разговорились мы с Ниной Сергеевной о прадеде поэта Ибрагиме Ганнибале, о его суетной, полной приключений, жизни, о трех годах, проведенных арапом Петра Великого в Сибири. Как вдруг Нина Сергеевна говорит:
– Раз уж вы живете в Сибири и вас в одинаковой степени волнуют и Пушкин и ваш таежный край, так почему бы не заняться вам пером поэта. Известно ли вам, что в Москве хранится подлинное перо Александра Сергеевича Пушкина, перо, которым писал он перед самой трагедией на Черной речке. И получено перо это из... Иркутска.
Страница первая
Я лихорадочно листал пухлый том «Летописей Государственного литературного музея», изданный в 1936 году и посвященный Пушкину. В самом конце книги петитом, которым набираются обычно примечания, набрана была статья М. Беляева, в ней описывалось перо, о котором идет речь:
«Со стороны бородки конец пера весь расщеплен, как бы разгрызен или раздавлен. Перо пришито к листу плотной оберточной бумаги 1840-х годов, сложенному вдвое... черными нитками вдоль полулиста; нитки пропущены через оба полулиста и в двух местах сквозь стержень пера, связаны узлом над поверхностью бумаги, а концы ниток прикреплены к бумаге красной сургучной печатью с оттиском дворянского герба... Около оттиска печати рукой Н. И. Тарасенко-Отрешкова чернилами написано: «Перо, взятое с письменного стола А. С. Пушкина 20 марта 1837 года». Иначе говоря, через месяц после гибели поэта!
Далее в статье кратко описывается то, что известно о судьбе пера этого, о петлянии его по Руси, о превратностях его существования. Но в рассказе много провалов – переходя из рук в руки перо из Петербурга добралось до Иркутска. Но как?
Вот что было известно:
20 марта 1837 года некто Н. И. Тарасенко-Отрешков похитил – более деликатного слова не подберешь – из квартиры убитого Пушкина два пера. Одно из них, попав в частные руки, продолжало целый век оставаться в Петербурге, а затем попало уже в советское время в Ленинградский музей Пушкина. Второе же, на обертке которого господин Тарасенко-Отрешков оставил для потомков расписку свою в неблаговидном поступке, накрепко пришитое к листу оберточной бумаги, отправилось в долгий путь.
Может быть, не стоит так недоброжелательно отзываться о похитителе? Ведь в одно время даже стало чуть ли не признаком хорошего тона среди высшего света дарить друг другу черновики, письма, вещи убиенного поэта. Не потому ли столь много пушкинских бумаг осело в разных странах мира, а в Париже даже был создай в свое время целый Онегинский музей?
Кто же такой Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков?
В пушкинские годы в салонах и гостиных влиятельных лиц появлялся человек, которого одни считали серьезным литератором, другие – ученым. Нахватавшись верхушек, изучив всего понемногу, он умел блеснуть новым словцом, приписать себе чужую, где-то вычитанную гипотезу, или безымянную статью в журнале – вряд ли нашелся бы в круге людей, с которыми общался Наркиз Иванович, человек, надумавший проверять подлинность авторства. Не с нашего ли знакомца написал Гоголь копию в «Ревизоре», а именно сцену, где Хлестаков уверяет простодушных провинциалок, что именно он написал «Юрия Милославского». Как выяснилось потом, общение и присутствие на вечерах, среди рассуждающей и спорящей молодежи, приносило господину Тара-сенко-Отрешкову даже некую ренту: ее выплачивало жандармское особое управление, ибо был сей любезный господин тайным агентом третьего отделения, пользовался благосклонностью самого графа А. X. Бенкендорфа.
Михаил Юрьевич Лермонтов так описал Н. И. Тарасенко-Отрешкова в романе «Княгиня Лиговская», где деятель сей изображен под именем Горшенко:
«Он был со всеми знаком, служил где-то, ездил по поручениям, возвращаясь, получал чины, бывал всегда в среднем обществе и говорил про связи со знатью, волочился за богатыми невестами, подавал множество проектов, продавал разные акции, предлагал всем подписки на разные книги, знаком был со всеми литераторами и журналистами, приписывал себе многие безыменные статьи в журналах, издал брошюру, которую никто не читал, был, по его словам, завален кучею дел и целое утро проводил на Невском проспекте».
Кстати, брошюра Н. И. Тарасенко-Отрешкова носила название «Об устроении железных дорог в России», в ней автор доказывал, что «устроение железной дороги между С.-Петербургом и Москвою совершенно невозможно, очевидно бесполезно и крайне невыгодно». Пушкин собирался даже опубликовать в своем «Современнике» статью Волкова, в которой, по словам Пушкина, «Отрешков отделан очень смешно».
Вместе с тем, Наркиз Иванович был рекомендован Пушкину как опытный человек, когда поэт решил издавать политическую газету «Дневник». Но газету не разрешили власти, и сотрудничество не состоялось. Сохранился подписанный Пушкиным документ, доказывающий, что все это не выдумка – доверенность от 16 сентября 1832 года на звание редактора.
А через пять лет поэта не стало.
Когда была учреждена опека над малолетними детьми Пушкина, Отрешков понял, что есть возможность отличиться и даже получить звание камергера, о чем он так давно мечтал! С помощью графа Г. А. Строганова, двоюродного дяди Наталии Николаевны, назначенного председателем Опеки, Наркиз Иванович стал членом этой Опеки, играл в ней значительную и, как потом выяснилось, неблаговидную роль. Он сделался вдруг заметным и нужным человеком. Отдавал распоряжения, спечатывал рукописи, дарил реликвии. В тридцатые годы нашего века Литературный музей издал, ставший теперь антикварным, том «Опеки над малолетними детьми Пушкина», собрание протоколов, оплаченных и неоплаченных векселей, расписок Пушкина, ведомостей на оплату. Мало кто знает всерьез о подробностях материальной жизни поэта, а здесь почти тысяча страниц — документ к документу. Я читал эти сухие бесстрастные бумаги с колонками цифр, с бесконечными просьбами и отказами и, честное слово, было мне не по себе, будто кто-то остановил поэта в темном переулке, вывернул его карманы и считает деньги, не видя, что сердце кровоточит. И этим кто-то был Тарасенко-Орешков: под каждой пятой или шестой бумагой стоит его подпись – Атрешков, он почему-то писал фамилию свою через «А».
Граф Г. А. Строганов принял на себя все материальные расходы на похороны Пушкина. Поступок сей послужил поводом для создания легенды о добром отношении аристократа-оригинала к бедному родственнику, во многих книгах он изображен среди людей, сочувствующих поэту. На самом деле он был в числе главных врагов Пушкина, одним из тех, кто желчью и грязью отравили последние дни гения. Это и про него сказано: «отравлены его последние мгновенья коварным шепотом насмешливых невежд...»
Дочь Пушкина, Наталья Александровна, в 1886 году говорила историку и литературоведу М. И. Семевскому:
«Опекуном над нами назначили графа Григория Строганова, старика самолюбивого, который, однако, ни во что не входил, а предоставлял всем распоряжаться Отрешкову, который действовал весьма недобросовестно. Издание сочинений отца вышло небрежное, значительную часть библиотеки он расхитил и продал... Мою мать не хотел слушать и не позволял ей мешаться в дела Опеки, и только когда мать вышла замуж за Ланского, ей удалось добиться удаления от Опеки Отрешкова».
Добавим, что вскоре он был обвинен в краже автографов Пушкина.
Таков был первый незаконный владелец пушкинского пера, которым, возможно, написана была «Капитанская дочка» и стихи последней лицейской годовщины:
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
Теперь не то: разгульный праздник наш
С приходом лет как мы перебесился,
Он присмирел, утих, остепенился,
Стал глуше звон его заздравных чаш,
Меж нами речь не так игриво льется,
Просторнее, грустнее мы сидим,
И реже смех, средь песен, раздается,
И чаще мы вздыхаем и молчим.
Да, господину Тарасенко-Отрешкову пришлось расстаться с Опекой его величества над малолетними детьми Пушкина. Впрочем, он не горевал – к этому времени он уже был камергером. «Камергер носит золотой ключ на голубой ленте, при левой поясничной пуговице». Воистину, ключик, которым открывал деятель Опеки пушкинские столы и шкафы, стал золотым.
На том же листе бумаги, прошитой шелковой ниткой, пониже пушкинского пера, сделана рукой Отрешкова надпись:
«Его Высокоблагородию Ивану Тимофеевичу Калашникову».
Страница вторая
Иван Тимофеевич Калашников родился в 1797 году в Иркутске. Впоследствии в своих записках он опишет его так:
«Невысыхаемая грязь не была, однакож, единственным достоинством иркутских улиц; они были сверх того косы и кривы, тянулись как им было удобнее, не удостаивая городской план ни малейшего внимания. Дома то высовывались вперед, как бы желая взглянуть, что делалось на улицах, то пятились назад, как бы стараясь уединиться от городского шума; многие, особенно в так называемых солдатских улицах, склонившись долу после долговременной службы, преспокойно доживали на боку свои последние дни».
Но к дням юности Калашникова город начал меняться. Генерал-губернатором в это время назначен был И. Б. Пестель – отец декабриста, полный антипод своему сыну, – почти не выезжая из Петербурга, он руководил сибирской жизнью через своих ставленников, беспардонных взяточников и казнокрадов. С его благословения губернатором Иркутска стал Николай Иванович Трескин, анекдотическое пристрастие которого к прямой линии послужило Салтыкову-Щедрину поводом для написания одного из глуповских градоначальников. Он создал команду под руководством некоего ссыльного Гущи, которая занялась благоустройством города – были подняты площади, осушены улицы, а в центре даже выпрямлены, но каким путем!
«Спору нет, – пишет Калашников,– что благоприличие вещь хорошая, но только уж слишком нецеремонно поступали с домами, стоявшими не по плану. Согласие домовладельцев тут было дело излишнее. Бывало, явится гущинская команда – и дом поминай как звали. Если же не весь дом стоял не по плану, а только какая-нибудь особенно смелая часть его вылезала вперед, то без церемонии отпилят от него сколько нужно по линии улицы, а там и поправляй его, как умеешь. Если хозяину поправить дома было нечем, то он ежился с семейством в остальной части, а полураспиленные комнаты так себе и стояли напоказ, иногда целые годы».
Однако ж открылась гимназия в Иркутске, сын чиновника, Иван Тимофеевич Калашников, закончив ее, и сам стал чиновником. Немало лет прослужил он в Иркутской казенной экспедиции, входил в круг читающей, изучающей грамматику и риторику чиновничьей молодежи, даже писал стихи. Это было явное подражание Державину, его высокому, даже несколько высокопарному слогу; в Иркутске «чем стих был высокопарнее и громче, тем более нравился...» Нравились горожанам и стихи Калашникова, особенно те, где он гневно обрушивается на Наполеона — был 1813 год, и ода называлась «Торжество России» – двадцатилетний поэт называет завоевателя «чудовищем».
Летит чудовище — и скипетром
железным
Повсюду сеет страх и смерть.
Крылами рассекает бездны,
На вечной оси движет твердь;
Народы рабству покоряя
И в пепел грады обращая,
Колеблет троны, силы власть,
Разверзла челюсти геенна,
Объята пламенем вселенна,
И всюду бедствие, напасть!..
Весьма энергические стихи, ничего не скажешь. Придет день, и сам Иван Тимофеевич будет иронизировать над их формой и громогласностью, но не ранее, чем станет литератором очень популярным и читаемым и приобретет прозвище «Сибирский Купер».
Столь значительным переменам в жизни его послужит дружба со смотрителем сибирских училищ П. А. Словцовым – человеком острым, влюбленным в Сибирь, неугомонным, а главное – весьма авторитетным. Он добился перевода Калашникова в 1822 году в Тобольск, а еще через год – в Петербург. Словцов разглядел в Калашникове черты одаренного беллетриста и не ошибся: через десять лет на всю Россию прозвучал «извлеченный из иркутских преданий» роман Калашникова «Дочь купца Жолобова». Женитьба весьма способствовала расширению круга знакомых среди столичных литераторов – супруга Ивана Тимофеевича была сестрой небезызвестного в те годы прозаика К. П. Масальского. Вскоре явилась читающей публике «Камчадалка», всего лишь через год – повесть «Изгнанники», динамичный сюжет, описание малознакомых читающей России нравов и обычаев действительно позволяли представить Калашникова «Сибирским Купером». Сибирь безраздельно властвовала на страницах его сочинений.
«Сибирь — моя родина, где я провел лучшие, или, по крайней мере, первые годы моей жизни; туда любит отлетать моя мечта в часы раздумья,— писал Калашников в предисловии к «Изгнанникам».— Носясь мечтою в пределах Сибири, я должен был по необходимости писать ландшафты тамошней природы и изображать тамошние нравы и обычаи; отсюда и родилось мое намерение: романы мои предать печати, дабы познакомить с Сибирью моих соотечественников или, по крайней мере, тех из них, которые не имеют ни охоты, ни времени заниматься сочинениями другого рода».
О личном знакомстве Калашникова с Пушкиным нет никаких документов, и исследователями их знакомство не установлено. Но Калашников был страстным поклонником пушкинского таланта, и, после долгих колебаний, он романы свои послал Пушкину с письмом:
«Милостивый государь
Александр Сергеевич!
За все те приятные минуты в жизни, какими я наслаждался, читая Ваши превосходные творения, делающие честь веку и нашей литературе, не имея возможности заплатить тем же, я решаюсь поднести слабые труды мои и покорнейше просить Вас принять их, по крайней мере, за знак глубокого моего уважения к Вам, которое навсегда сохранится в моей душе.
Милостивый государь,
ваш покорный слуга
Иван Калашников.
23 марта 1833».
Пушкин прочел романы Калашникова и написал ему сердечное письмо, долго согревавшее память сибирского петербуржца. К сожалению, письмо это утеряно, сохранился черновик:
«Искренно благодарю Вас за письмо коего Вы меня удостоили... Вы спрашиваете моего мнения о Камчадалке – Откровенность под моим пером может показаться вам простою учтивостью. Я хочу лучше повторить вам мнение Крылова, великого знатока и беспристрастного ценителя истинного таланта. Прочитав «Дочь Жолобова», он мне сказал: Ни одного из русск[их] ром[анов] я не читывал с большим удовольствием – «Камчадалка» верно не ниже вашего первого произведения – [а того нам только и надобно] – Сколько я мог заметить, [лучшая] часть публики, которая судит о книгах не по объявл[ениям] газет, а по собств[енному] впечатлению, полюбила вас и с полным радушием приняла обе Ваши [книги] пьесы».
Здесь сохранены орфография и синтаксис черновика.
Через два года и девять месяцев Пушкина не стало. А еще через месяц после трагедии член Опеки над малолетними детьми Пушкина Н. И. Тарасенко-Отрешков преподнес «Сибирскому Куперу», чьим творчеством восхищался, святыню: перо поэта.
Калашников умер в 1863 году. К этому времени слава его поблекла, Белинский — несколько резко — доказал художественную слабость и «Дочери купца Жолобова» и «Камчадалки». Остается неизвестным: хранилось ли перо еще несколько лет в семье Калашникова или же его подарили, а может быть, продали? Известно, что семья писателя небрежно относилась к его бумагам, пропали многие его письма и письма к нему. Во всяком случае перо исчезло.
Страница третья
Тридцать шесть лет тайными, еще неизвестными нам путями путешествовало перо поэта. Передавалось ли из рук в руки, лежало ли в чьем-нибудь тайнике — кто знает?
В 1899 году, когда российская Академия наук организовало большую выставку, посвященную столетию со дня рождения русского гения, когда собирались по всей стране экспонаты и материалы для экспозиции, перо поэта появилось на свет с такой надписью:
«Собственность Ник. Ив. Кирьякова из Феодосии».
И еще пометка:
«Продается».
Кто такой Николай Иванович Кирьяков? Было ли куплено перо тут же после выставки? Или после?
Пока еще нет ответа на вопросы. Надеюсь, что пока.
Итак, перо исчезло еще на тридцать три года.
В 1932 году перо поступает в Москву, в Музей каторги и ссылки из... Иркутска.
В материале М. Беляева было сказано, что последним владельцем пера был иркутский актер Николай Порфирьевич Немедизин, который умер в 1932 году и в завещании своем просил реликвию передать Музею каторги и ссылки, волю покойного исполнил его давний друг Павел Владимирович Васильев. В марте 1935 года перо поэта было передано в Государственный литературный музей.
Можете представить, с каким трепетом рассматривал я перо, хранившееся, может быть, не одно десятилетие в нашем городе. Немезидин? Вряд ли это подлинная фамилия. Очень уж похоже на многозначительный псевдоним, на театральное имя, из тех, что были так любимы старыми русскими актерами.
Известный сибирский драматург Павел Григорьевич Маляревский, долгие годы проработавший заведующим литературной частью Иркутского драматического театра, носящего теперь имя И. П. Охлопкова (Охлопков был тут и рабочим сцены, и актером, и режиссером массовых спектаклей на городской площади), написал историю театра в Иркутске. Внимательнейшим образом перечитав книгу Маляровского, я не нашел в ней упоминания о Немезидине. Беседы со старейшими театральными деятелями результатов не дали: конечно, не Щепкин, не Каратыгин, не Остужев...
Может быть, в тридцатые годы Николай Порфирьевич Немезидин был уже настолько немолодым человеком, что новое входящее в жизнь поколение актеров не знало его? Может быть, в годы советской власти он отбросил свой псевдоним, носящий несколько роковой оттенок? Еще предстоял поиск в старых газетах, в архиве, я был уверен, что следы старого иркутского актера удастся найти, и тогда яснее станет нам судьба дорогой пушкинской реликвии, пера, которым написана «Капитанская дочка», а может быть, последнее, предсмертное письмо к А. О. Ишимовой.
И действительно, не логично ли начать поиск с конца, с того человека, кто держал последнее звено в цепи владельцев пера? Не правильно ли оставить в покое Николая Ивановича Кирьякова из Феодосии и написанную его рукой табличку над пером «Продается» и отыскать все, что возможно, сперва в своем городе, в Иркутске? О да, «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». И перо тоже. Если бы стало известно, что Николай Порфирьевич Немезидин был в 1899 году в Москве на выставке – можно было бы с большой долей достоверности предположить, что он купил перо поэта. А если не был?
И я решил все, о чем вы прочитали выше, конечно, в более сжатом виде, рассказать на страницах иркутской областной газеты «Восточно-Сибирская правда».
Цель моей заметки, как вы понимаете, была не только в том, чтобы сообщить иркутянам еще одну страницу, пусть косвенно, связывающую нас с судьбой великого поэта. Я спрашивал у старожилов, у деятелей культуры, у старых страстных театралов: нет ли у вас на памяти иркутского актера Николая Порфирьевича Немезидина? Не может быть, чтобы в нашем городе его никто не помнил. И если вы вспомните, – писал я, – сообщите, может быть, нам всем вместе удастся прочитать еще одну увлекательную страницу пушкинианы.
9 августа 1970 года очерк «Перо поэта» появился на последней полосе «Восточно-Сибирской правды».
Страница четвертая
Раз он в море закинул невод,
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод,
Пришел невод с травою морскою.
В третий раз закинул он невод.
Пришел невод с одною рыбкой,
С непростою рыбкой, золотою.
Литературовед, занимающийся поиском документов, воспоминаний, пытающийся установить факты биографии великого писателя, пусть и не самые значительные, но все равно важные для потомков, литературовед, исследующий судьбу реликвий прошлого, напоминает мне этого пушкинского старика. Раз закинул невод, второй раз, двадцатый раз... А золотой рыбки нет как нет, и неизвестно – будет ли? Но человек надеется, что она непременно попадет в сети, непременно... «Блажен, кто верует, светло ему на свете!»
Москва. Дом ветеранов сцены, В. Ф. Торскому.
«Уважаемый Владимир Федорович!
Наш иркутский театровед Юрий Корнилов порекомендовал мне обратиться к Вам с просьбой помочь в литературном поиске, связанном с Иркутском и памятью нашего назабвенного гения – Александра Сергеевича Пушкина.
Речь идет о гусином пере, принадлежащем Пушкину, похищенном с его стола и, волею судеб, через многие руки попавшего в Иркутск. Очень прошу Вас припомнить давние годы, связывающие Вас с нашим городом, и, возможно, в памяти Вашей возникнет провинциальная столица, ее театральные труппы, режиссеры, актеры, люди, связанные с театром, и среди них Николай Порфирьевич Немезидин. Ясно, что фамилия эта – не подлинная. Возможно, Вы знаете настоящую фамилию Николая Порфирьевича. Может быть, кто-либо из Ваших товарищей помнит это имя по Иркутску, Москве, Петербургу, или... а вдруг! – по Феодосии. Если бы это случилось – мы могли бы вернуть нынешнему поколению имя еще одного человека – актера, интеллигента российского, влюбленного в творчество Пушкина».
Итак, невод закинут. Будем ждать.
Через месяц пришел ответ:
«...Что касается Н. П. Немезидина – я с ним не встречался и ничего о нем не слыхал. При случае спрошу кое-кого, если что-либо узнаю – сообщу. Пока же ничем, по-видимому, помочь в этом интересном деле не могу».
Что же, как говорят в детективных романах, отрицательный ответ – тоже сведения.
Письмо Владимира Викторовича Торского меня очень бы огорчило, но к тому времени, когда пришел ответ из Москвы, я уже многое знал о Николае Порфирьевиче, даже более того, чем мог предполагать.
Страница пятая
Через два дня после опубликования очерка «Перо поэта» в «Восточно-Сибирской правде» пришло письмо в Иркутскую писательскую организацию. Пенсионер, в недавнем прошлом школьный учитель И. М. Орлов писал мне:
«В 1921 году, в конце апреля месяца, я из Новосибирска (тогда Николаевска) приехал в город Верхне- Удинск (теперь Улан-Удэ), где как специалист по скородействующим телеграфным аппаратам устроился на работу в Верхнеудинскую телеграфную контору.
Среди молодежи, работающей на телеграфе, возникла мысль организовать драмкружок.
Руководителем кружка был приглашен артист Николай Порфирьевич Немезидин. Это был, насколько я помню, интеллигентного вида господин, прилично по тем временам одетый, подтянутый. Было ему, пожалуй, в то время лет под пятьдесят. Занятия мы начали с разучивания греческих гекзаметров: Песнь первая из «Иллиады» Гомера: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына...». Учили мы декламацию по руководству Н. П. Немезидина, которое, как мне помнится, было издано во Владивостоке, где, по словам Н. П., он долго жил и любил этот город... Между прочим, один из наших кружковцев, увлекшись театром, уволился со службы на телеграфе и поступил в какую-то труппу (тогда это было просто). Фамилия этого кружковца Потехин.
Много лет спустя (пожалуй лет сорок!) я узнал, что Потехин был руководителем, режиссером народного театра в г. Усолье-Сибирское и с театром приезжал в Иркутск на смотр народных театров.
Мне очень хотелось увидеть Потехина и вспомнить о годах нашей молодости, а кстати и о Н. П., но, будучи занят, я не мог посетить Потехина.
Может быть, мое маленькое сообщение поможет Вам в дальнейших поисках. От души желаю Вам успеха. Орлов И. М.»
Ответив на любезное письмо И. М. Орлова, я стал ждать – ведь Усолье-Сибирское не за горами, наверное кто-нибудь из горожан, если, допустим, сам режиссер Потехин случаем не прочитал «Восточно-Сибирскую правду» за девятое августа, сообщил ему о публикации.
Но письма не было.
Может быть, он уехал из Усолья-Сибирского?
Где его тогда искать?
И я написал Потехину:
«Если Вы не читали в газете «Восточно-Сибирская правда» в воскресном номере за 9 августа 1970 года мой очерк «Перо поэта» — это письмо Вас несколько удивит. Дело в том, что в 1932 году в Москву, сперва в Музей каторги и ссылки, а затем — в Государственный литературный музей поступило подлинное перо Александра Сергеевича Пушкина, присланное из Иркутска по завещанию Николая Порфирьевича Немезидина».
Далее я пересказывал письмо И. М. Орлова и обращался к Потехину с просьбой:
«...припомнить все, что связано с Николаем Порфирьевичем Немезидиным... Возможно, Вы знаете о его жизни в Иркутске, Верхнеудинске, Владивостоке, кто он такой, откуда приехал в Сибирь. Это чрезвычайно важно, так как может оказаться, что ниточка нашего поиска приведет к людям, от которых Николай Порфирьевич получил перо поэта».
Страница шестая
«Уважаемый Марк Давидович!
Приношу глубокое извинение за задержку с ответом. Был в отъезде.
В мае 1920 года профорганы Верхне-Удинска пригласили для руководства драмстудией режиссера-актера Николая Порфирьевича Немезидина, приехавшего из Владивостока в Верхне-Удинск на побывку к сестрам, но ввиду образовавшейся на железной дороге Чита — Верхне-Удинск так называемой «семеновской пробки» его отъезд обратно во Владивосток был невозможен. В студии я проучился всего шесть месяцев. В октябре 20 года штаб главкома Эйхе, где я работал техником телеграфа, был переброшен в Читу. В городе сохранился и продолжал работать театр... Главный режиссер театра Панкрышев хорошо знал Николая Порфирьевича, как он выразился: «Это крепкий актер и прекрасный режиссер», и меня, как ученика Немезидина, после опробования, приняли нештатным актером на выходные роли. Телеграф работал посменно, но меня, с разрешения начальства, подменяли на два-три часа, когда я был занят в спектакле. Летом 1921 года я, опробуя исправность аппарата «Морзе», случайно попал на линию Чита – Верхне-Удинск и в разговоре по аппарату узнал от телеграфистки, что Николай Порфирьевич умер».
Дочитав письмо до этого места, я забеспокоился: вот уже вторая дата смерти Немезидина –1932 год и 1921-й. Конечно, сведения, полученные от Павла Андрияновича, более надежны, но где же тогда 11 лет находилось пушкинское перо?
Далее Потехин пишет, что ему не удалось узнать подробности смерти Н. П. Немезидина – он был откомандирован в Забайкальскую партизанскую дивизию, затем, демобилизовавшись в 1926 году, работал в театрах Читы, Рязани, Иркутска, но о Николае Порфирьевиче ничего более не слышал. Он так же убежден, что Немезидин – театральный псевдоним.
«Но почему Немезидин? Немезида – богиня мщения у древних греков, – пишет Павел Андриянович. – И выбор такого псевдонима не только носит несколько роковой оттенок, как высказались Вы, а, пожалуй, даже мрачность, противоречащую убеждениям дореволюционных актеров, – «театр – храм искусства». А Николай Порфирьевич был умен, культурен, он был глубоко эрудированным человеком. Тут что-то непросто».
Да, действительно, тут что-то непросто. Но, к сожалению, ни И. М. Орлов, ни П. А. Потехин ничего не знают о до сибирской жизни актера, да и о сибирской тоже. Нам ведь неизвестна пока даже его фамилия.
Впрочем, вот звонит телефон. Незнакомый голос, немолодой:
— Не затруднит ли вас приехать на улицу Станиславского в ближайшее воскресенье? Вас ожидает кое- что интересное...
Страница седьмая
Раиса Петровна Сандомир поначалу устроила мне экзамен – то ли в шутку, то ли всерьез: на полочке стояли фарфоровые фигурки – персонажи гоголевских «Мертвых душ», и мне пришлось назвать, как в викторине, и Чичикова, и Ноздрева и, не помню, кого еще, добавить к этому фамилию автора и заметить, что коллекция Раисы Петровны хотя и состоит из повторений, но представляет несомненную ценность. Коренная иркутянка, много лет проработавшая в Педагогическом институте, Раиса Петровна знает многое и многих. Я почувствовал, что должно произойти нечто значительное...
– Сейчас я вам кое-что покажу, – заулыбалась таинственно Раиса Петровна и положила на стол фотографию.
От большого снимка, на котором, по-видимому был снят не один человек, отрезан верхний правый угол: несколько картинно стоящий молодой человек. Он откинул полу сюртука из добротной темной ткани, даже на снимке чувствовалась ее тяжесть, плотность, виден отлично сшитый костюм, брелок, белый стоячий воротник повязан шейным платком-галстуком с большим, совсем по нынешней моде, узлом. Я тотчас припомнил фразу И. М. Орлова: «интеллигентного вида господин, прилично по тем временам одетый, подтянутый». Открытое выразительное лицо спокойно и задумчиво.
Оказывается, брат Раисы Петровны Сандомир, Леонтий, некогда играл в Иркутске в любительских спектаклях. В газете «Сибирь» за 1916 год сохранилась рецензия на один из таких спектаклей – «Взятие Измаила», где Леонтий Сандомир играл роль Суворова. Ставил спектакль его друг Николай Порфирьевич Немезидин, и фотография Немезидина хранится Раисой Петровной как память о брате.
С глубоким волнением рассматривал я фотографию человека, сберегшего для нас пушкинскую реликвию. Я принес снимок домой, никому не доверяя, сам его переснял, чтобы и вы, дорогой читатель, могли увидеть Николая Порфирьевича в дни его молодости. Но меня ожидала еще одна радость. На обороте фотографии черными чернилами сделана запись:
«Николай Порфирьевич Хмыровъ-Немезидинъ. Родился 13 октября 1870 г., скончался 30/17 января 1921 г....» Вот она его подлинная фамилия – Хмыров!
Итак, теперь нам известно:
Николай Порфирьевич Хмыров. Театральное имя – Немезидин. Родился 13 октября 1870 г. Актер, режиссер, автор книги для желающих ставить любительские спектакли (пока не найдена). Работал в Иркутске, Верхне-Удинске (Улан-Удэ), Владивостоке. Умер 30 января (по новому стилю) 1921 года. Имел родственников за Байкалом.
Появилась маленькая ниточка, ведущая на запад: на обороте фотографии красной штемпельной краской отпечатано:
«Фотограф Г. Я. Кляцкин.
Удостоился похвальным листом на 1-й Художественно-фотографической выставке г. Витебска. Серебряная медаль в Париже 1905 г.»
Итак, Белоруссия. Витебск. Что такое ВИНСК? Первая буква не пропечаталась, вместо нее – клякса-точка. Медаль 1905 г. А когда сделан снимок?
Тоненькая ниточка... Белоруссия, перепаханная войной, партизанский край, потерявший тысячи деревень... Хатынь... Красуха... Оставила ли там война хоть тропку к дореволюционному, видимо, неплохому фотографу («медаль в Париже», если это только не выдумка для рекламы) Кляцкину, к юности провинциального актера Николая Порфирьевича Немезидина?
Двинск. Нынешний Даугавпилс. Здесь сделана фотография Хмырова-Немезидина. Помнят ли его в Латвии?
В Иркутске хранится еще одна фотография с оттиском фирменной рекламы Г. Я. Кляцкина. На ней запечатлены революционные студенты. Вот что пишет об этом иркутянка В. Ф. Сергеева:
«Фотографии родителей сделаны примерно в 1906 – 1907 году. Я думаю, что надпись «медаль в Париже» не выдумка ради рекламы, т. к. фотографии до сих пор хорошо сохранились, и если принять во внимание, на какой ступени стояло тогда развитие фотодела, то, конечно, работа Кляцкина стоит этой медали.
Мои родители были высланы из Двинска в связи с волнениями среди учащейся молодежи. Может быть, и Хмыров-Немезидин был причастен к делам передовой молодежи того времени. Если это так, то немудрено, что он оказался в Сибири».
Да, может быть, именно этой волной занесло в Сибирь нашего Николая Порфирьевича?
Из Латвии пришло подтверждение: в Даугавпилсе живут дети знаменитого фотографа, он действительно снимал революционеров, отбывающих в Сибирь. Тогда кто же был изображен на второй части фотографии, хранящейся у Р. П. Сандомир, на той части, которая отрезана?
Пока молчит Феодосия. Но, может быть, кто-нибудь и там помнит о Николае Ивановиче Кирьякове?
Как хорошо бы сомкнуть годы между Калашниковым, Кирьяковым и Немезидиным, чтобы стала ясной для нас судьба пера поэта, дорогой пушкинской реликвии, пера, которым написана «Капитанская дочка», а может быть, последнее письмо к А. О. Ишимовой, или последняя «Лицейская годовщина»:
Всему пора: уж двадцать пятый раз
Мы празднуем лицея день заветный.
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Недаром — нет! — промчалась четверть века!
Не сетуйте: таков судьбы закон;
Вращается весь мир вкруг человека...
Иркутск — Москва.
1968—1974