а б в г д е ж з и к л м н о п р с т у ф х ц ч ш э ю я

Сергеев М. Д. / Произведения

Зачем я ею очарован…
Путешествие по следам стихотворения, совершенно известного, но только что открытого

Повторяю – тайна возникновения начального чувства, побуждающая к творчеству, очень трудно уловима. Это чувство приходило ко мне и в поле, и на улице, и в море, и дома, в соответствии с тем или иным освещением, или с встречным человеческим лицом, иногда за чтением. Но как? Какое-нибудь отдельное слово, часто самое обыкновенное, какое-нибудь имя пробуждает чувство, из которого и рождается воля к писанию. И тут как-то сразу слышишь тот призывный звук, из которого и рождается произведение.

Иван Бунин

 

Старое-старое новое стихотворение

Каждый раз, когда пушкинисты открывают новый документ, письмо, набросок стихотворения или даже упоминание о сочинении поэта, которое пока не найдено, но явно существовало, кажется, что Пушкин продолжает творить, что он нарочно припрятал кое-что про запас не только в ящике своего письменного стола, где Жуковский нашёл после смерти «победителя-ученика» «Медного всадника», и другие шедевры, вмиг укрупнившие в глазах тогдашней России и без того поразительные достижения пушкинской лиры. Находка тотчас же вдохновляет новых искателей, они уже не ограничивают свой круг двумя российскими столицами, Кишиневом, Одессой и Михайловским, они уже отправляются в Тагил или в Ярополец, в Оренбург, а то и в Полотняный Завод, где выросла и жила некоторое время после смерти мужа Наталья Николаевна. И происходит новое чудо, и начинает казаться, что Пушкин бесконечен, что ещё и через тысячи лет он будет отдавать согражданам своим лист за листом все новые и новые шедевры.
Но, может быть, самым поразительным открытием новых стихотворений Пушкина становится то, что всегда было пред нашими глазами, что мы бесконечно перечитывали, даже знаем наизусть, но о чём-то смутно догадываясь, не знали: открытие рядом, нужно только особое состояние души, неожиданный взгляд, интуиция, и каждый из нас мог сделать это – ведь речь идёт о томе стихотворений поэта, имеющемся в каждом доме. О томе, в котором до поры была спрятана загадка.
...При слове «музей» возникает представление о чём-то тихом и торжественном, где погружаешься в мир старины, отшумевших событий, ибо даже экспозиции, посвящённые бурнокипящей современности, отражают лишь то, что уже произошло, что уже было, словно само время замерло в оцепенении – в этом смысле гетевская формула «остановись мгновенье» – коварна: остановился – стало быть, ушёл в прошлое навеки. Вторая, может быть, даже более важная, чем просветительство, роль музея, как правило, скрыта за плотными дверями служебных комнат, малюсеньких читальных залов, заставленных старинной мебелью и картотечными тумбами, где находят себе приют специалисты, годами изучающие фонды и вдруг выдающие миру сенсацию: найдено то, что казалось утерянным навсегда. Там созревают замыслы новых экспозиций, там продумываются планы новых изысканий, изданий, но это как бы вне широкого круга горожан и гостей города, а в узком кругу науки. Но есть музеи, собирающие вечерами на добрый свой огонёк сотни людей, ставшие своеобразными родниками, откуда черпает живую воду душа, и как кругами расходится волна по воде, так расходится слава этих заветных мест, где можно отряхнуть с себя суету, прикоснуться к вечности и вдруг почувствовать, что вечность – это не прах, лежащий на дорогах истории, а живая жизнь, вливающая в жилы кровь, соединяющая радости и тревоги давно прошедшего с тем, что переполняет тебя сегодня. И, окунувшись в этот мир, ты уже другими глазами глядишь на привычные, давно знакомые тебе стенды, на аккуратные чистенькие витрины – ведь обо всём ты знаешь уже больше, чем просто любознательный соотечественник, ибо открываешь постепенно особый способ постижения истории, возможности, как определил её Юрий Тынянов, читать жизнь сквозь документ, видеть не только то, что изображено на фотографии, а ощущать и то, что не вошло в кадр –документ, фотография, портрет – лишь дверца, открывающаяся в обжигающе горячий мир.
Одним из первых такие вечера-встречи ввёл Государственный музей А. С. Пушкина в Москве. Здесь бывают вечера, на которые трудно попасть, хотя в столице нет по этому поводу никакой рекламы, в кассах не продаются билеты, иначе маленький, длинноватый, восходящий горкой зал не смог бы выдержать и минуты. Любопытно, что столь ярое рвение вызывают не только концерты мастеров искусств, поразительные композиции Александра Кутепова, Давида Самойлова, Валентина Непомнящего – актёра, поэта, учёного-пушкиниста, но и, в первую очередь, ученые заседания, посвящённые Пушкину, известному всем и, как оказывается порой в конце такой встречи, столь таинственному и до полной глубины лишь изучаемому пушкинскому творчеству.
На одном из таких вечеров я и услышал впервые несколько лет назад совершенно новое и в то же время старое-старое стихотворение поэта, которое мог бы открыть любой из нас, если бы снизошло на него озарение. Автор по каким-то лишь ему доступным причинам отказался опубликовать своё открытие, но пушкинский шедевр не мог же ждать своего часа, он передавался из уст в уста, вот уже о нём говорят в лекциях и беседах о пушкинских новооткрытиях, вот его уже понесли по стране слушатели. Я тоже, вернувшись домой, в Иркутск, взял том Пушкина и повторил эксперимент, получилось, получится и у вас, дорогой читатель, ибо когда дело свершено, чего же не получиться?
Итак, академическое собрание сочинений А. С. Пушкина, том 3 (Москва, 1963). Открываем страницу 389:

Зачем я ею очарован?
Зачем расстаться должен с ней?
Когда б я не был избалован
Цыганской жизнию моей.

Дальше черта, отбивающая этот отрывок от следующего. Второй, нужный нам фрагмент на странице 261, третий – снова на 389, но с него-то, оказывается, и начинается стихотворение:

Она глядит на вас так нежно,
Она лепечет так небрежно,
Она так тонко весела,
Её глаза так полны чувством,
Вечор она с таким искусством 
Из-под накрытого стола 
Свою мне ножку подала!
Зачем я ею очарован?
Зачем расстаться должен с ней?
Когда б я не был избалован 
Цыганской жизнию моей,
Когда б не смутное влеченье 
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье 
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал –
И всё бы слушал этот лепет,
Всё б эти ножки целовал.

Да, стихотворение получилось – законченное по мысли, чуть ироничное, чуть грустное, почему-то не опубликованное Пушкиным, а так и оставленное в отрывках, что, пожалуй, не свойственно поэту. Но...
И тут начинаются сомнения: во-первых, это четырехстопный ямб, любимый размер Пушкина – от болдинского «Вечор она мне величаво клялась, что если буду вновь глядеть налево и направо, то даст она мне яду, право...» до спрятанного в столе до поры «Медного всадника», будет владычествовать этот ямб в сочинениях поэта, и только интонация, внутренняя наполненность каждого произведения будут создавать иллюзию каждый раз нового звучания стиха. Среди отрывков, оставленных поэтом незавершёнными, тоже достаточно часто использован четырехстопный ямб. Так нельзя ли подогнать части разных стихотворений по примерному смыслу, и вот вам – открытие?! Но текстология наука требовательная и точная: первооткрыватель старого-старого нового стихотворения посоветовался с Татьяной Григорьевной Цявловской, тогда она ещё была жива, крупнейшим знатоком пушкинских черновиков, нашёл эти отрывки в архиве. И что же?
...Этот этюд был уже написан, когда в 1986 году в очередном XII выпуске сборника «Пушкин. Исследования и материалы» опубликована, наконец, статья человека, которому пришла мысль соединить отрывки, и появилась возможность, во-первых, назвать его имя – А. Ю. Лемин, а во-вторых, проследить за подробностями его текстологических исследований. Статья называется «Из истории одного стихотворения Пушкина», и любознательного читателя я отсылаю к ней. Здесь же выпишу несколько слов:
«Когда-то автора этих строк посетила догадка, что всё это части одного замысла. По мере изучения автографов, восстановления истории пушкинского текста, его публикации и изучения догадка упрочилась и превратилась в уверенность. Приступая к работе, я руководствовался напутствием своего учителя, С. М. Бонди, который признал основательность выдвинутой мною рабочей гипотезы. Поделившись своими соображениями с Т. Г. Цявловской, я понял, что она не просто согласна со мной, но и сама была близка к подобному выводу и даже в осторожной форме писала об этом».
А. Ю. Лемин внимательно исследует черновики, как подобает текстологу – прослеживает бег пушкинского пера, жизнь меняющейся строки, не сразу обретающей законченность и цельность. Далее учёный высказывает мысль о возможности существования ещё одной, пока не найденной, части стихотворения «Зачем я ею очарован», делает это настойчиво, но деликатно. И приводит точные доказательства того, что все три отрывка, соединённые им в единое стихотворение, из одной тетради 1833 года.
...Тогда, почти пятнадцать лет назад, я не знал всех этих подробностей, посему, вернувшись домой, повторил эксперимент, составил стихотворение, прочитал его своим семейным филологам и услышал вопрос:
– А кому это стихотворение посвящено?
И в самом деле: кому?

Публикация

Я пустился вслед за Пушкиным и так долго пребывал в дороге, что один из тех, кто слышал это стихотворение изустно, а потом получил письмо от Татьяны Григорьевны Цявловской, еще 2 мая 1978 года написанное, Николай Кузьмин, опубликовал пушкинские строки в «Литературной России» 4 июня 1982 года.
Сперва шло письмо Цявловской:
«Посылаю Вам новое, ещё не опубликованное стихотворение Пушкина. Это реконструкция одного моего знакомого из фрагментов – печатных и рукописных.
Когда будет опубликовано?
Этот талантливый человек почему-то не торопится...» 
Далее следует текст стихотворения и взволнованная реплика Кузьмина – замечательного художника-пушкиниста, чьему таланту обязаны мы ставшими классическими иллюстрациями «Евгения Онегина», «Эпиграмм» и многих еще произведений русского гения.
«Вот так догадка! – пишет Н. Кузьмин. – Да это не реконструкция, это реанимация! Сколько раз читал я эти отрывки и всегда с чувством сожаления, что прелестные стихотворные наброски – только проба пера. И вот – из обломков – прекрасная ваза! И как это никто не заметил такой убедительной анафоры: «Когда б я не был избалован» и «Когда б не смутное влеченье»?
...Т. Г. Цявловская, как я полагаю, не успела предать гласности открытие, хотя и не сомневалась в достоверности и неоспоримости реконструкции. Имя молодого пушкиниста она мне не сообщила... С тех пор прошло четыре года, Татьяны Григорьевны нет с нами. Вот я и подумал: не пора ли дать «зелёный свет» «новому» стихотворению А. С. Пушкина?»
Теперь нам известно имя автора реконструкции.
4 июня 1982 года – день первой публикации стихотворения, которое по первой строке будем называть «Зачем я ею очарован...».
Можно отыскать «Литературную Россию», а можно взять том стихотворений Пушкина, и самому повторить открытие...

Пролог перед дорогой

Начало всякой работы над текстом – комментарий к тому: нужно выяснить, что уже известно учёным о взволновавшем нас сочинении. Увы, сведений в комментариях немного: «При жизни Пушкина не печаталось». В рукописи помечено: «1833, дорога, сентябрь», в другом месте: «Необработанный отрывок» (тот же Н. Кузьмин заметил по поводу этого примечания – «чересчур категорично и – как мы теперь видим – неосторожно!»).
Немного сказал этот комментарий и мне, когда я вгляделся в него, как в первую веху на пути вслед за Пушкиным.
Зачем вообще нужно такое путешествие? Зачем мы отыскиваем адресатов пушкинских, и не только пушкинских, стихов? Недавно я слышал речь о том, что не лучше ли читать самого Пушкина, чем читать о нём. Что тут сказать? Конечно, читать Пушкиниану, не читая самого писателя, всё равно что писать книгу о космосе, не зная названия ни звёзд, ни планет, ни туманностей, не имея представления обо всем, что уже постигла наука. Но и читать только Пушкина, не пытаясь узнать мир его окружения, реалии эпохи, биографии тех, кому он посвятил и нежность, и сарказм своей многозвучной лиры, – не поверхностное ли это чтение, не обеднит ли такое чтение наше восприятие, не понесёт ли по блестящей поверхности, не дав возможности заглянуть в таинственные глубины, помогающие понять спрятанный там ход мысли и движение чувства. Поясню простым примером. Вот, скажем, рассказчик, от имени которого ведется повествование в «Истории села Горюхина», провинциальный житель, мечтающий стать сочинителем, признаётся: «Несмотря на все возражения моего рассудка, дерзкая мысль сделаться писателем поминутно приходила мне в голову... Все роды поэзии (ибо о смиренной прозе я ещё и не помышлял) были мною разобраны, оценены, и я непременно решился на эпическую поэму, почерпнутую из отечественной истории...»
Какую же имел практическую базу сей сочинитель, на чём основывал свои опыты стихосложения? Он отвечает на сей вопрос сам: «К стихам приобрёл я некоторый навык, переписывая тетрадки, ходившие по рукам меж нашими офицерами, именно: «Опасного соседа», «Критику на Московский бульвар», «На Пресненские пруды» и т. п.». Читателю, который не знает, кто, к примеру, автор поэмы «Опасный сосед», текст, приведённый нами, скажет немного, но тому, кто ближе знаком с этим сочинением, своеобычным созданием дяди Пушкина Василия Львовича, станет ясно лукавство, заключённое в строках: тут дело не только в упоминании дядюшки, но и в содержании поэмы, полном весьма фривольных сцен быта «весёлого дома» и его завсегдатая Буянова, которого Пушкин не преминул упомянуть даже в «Евгении Онегине». Тут проявится не только эстетический уровень персонажа «Истории села Горюхина», но и офицеров, у которых брал он для переписывания стихотворные сочинения о похождениях бравых гуляк и грешных женщин.
Многое в жизни и судьбе Пушкина становится яснее и трагичнее, когда современный исследователь сопрягает событийный ряд в неожиданном, доселе неведомом варианте. Помню, как был буквально потрясён, когда в том же музее А. С. Пушкина в Москве Елена Владимировна Муза, долгие годы проработавшая заместителем директора по научной части, сделала доклад: «Дни рождения Пушкина», и столь неожиданно выбранные эпизоды из короткой жизни поэта вдруг выстроились в линию неустроенности, бесприютности его судьбы.
Мы отправляемся в путь в тот самый год, когда он отправился по местам пугачевщины, когда возникал, обрастал материалом, креп замысел не только будущего романа «Капитанская дочка», но и сугубо научного, хотя и окрылённого его поэтической гениальностью, труда о народном предводителе, поднявшем на дыбы Волгу и Урал. Встречи, беседы, записи, размышления о прошлом и будущем. И вдруг такое нежное, ностальгическое стихотворение, в котором тридцатичетырехлетний Пушкин сожалеет – грусть пробивается сквозь шуточный сюжет – о своей «цыганской» скитальческой жизни, об отсутствии покоя (другой поэт это выразит формулой – «покой нам только снится»), о возрасте, который нам кажется юношеским, а сам он считал уже весьма солидным, может быть, от того, что в одной своей жизни он прожил их десятки, каждая из пушкинских ипостасей имела как бы свою жизнь, соединенные они и были его судьбой.
Сам Пушкин говорил, что следить за мыслью великого человека – самое большое наслаждение. Когда твой путь освящён сквозной мыслью, идеей, связывающей всё, что ты узнаёшь нового, трансформирующей то, что казалось тебе уже досконально известно, соединяющей прежде несоединимое, выступает вперед многое, что оставалось в стороне, по-иному читаются письма и документы, становясь важными путеводными вехами к достижению цели.
Прошу читателя извинить мне столь долгий пролог перед дорогой. Мне думается, что он был необходим.

В поисках Пугачёва

Пушкина всегда интересовали сильные личности, вписанные временем в узловые моменты российской истории. Известно пристрастие его к Петру Первому – то как к герою Полтавы, то как шкиперу, кем двигнута вперёд страна, то как наставнику пушкинского прадеда, арапа Ибрагима, то как к символической фигуре тяжёлого медного всадника, попирающего копытом своих невеликих соотечественников. Волновал Пушкина и Суворов неординарностью и неоднозначностью своей судьбы, первый правитель Камчатки Атласов и казачий атаман Ермак, завоевавший огромные сибирские пространства, точнее – проложивший путь для будущих первопроходцев. И конечно, Радищев. И конечно, крестьянские бунтари – Разин и Пугачёв. Особенно последний.
Официальные сведения о Пугачёве были скупы и неточны, даже более того – предвзяты. Правительство распорядилось: предать забвению бунт и бунтовщика. Не странно ли, но вскоре после окончания пугачёвской эпопеи начались пожары в поволжских архивах, сгорело многое, в том числе и документы, связанные с этим стихийным восстанием. Стихия против стихии. Огонь против огня!
Просить в такой ситуации разрешения познакомиться с архивными делами Пугачёва и пугачёвцев поэту, только-только вышедшему из-под опалы (впрочем, из-под гласной, а не вообще), поэту, чьи стихи ещё недавно были подшиты в дела уголовного суда над декабристами, было бы не только бессмысленно, но и опасно. Другое дело – Суворов, который изловил самозванного Петра Третьего.
А. И. Чернышёву (военному министру), 9 февраля 1833 г.
«Приношу Вашему сиятельству искреннейшую благодарность за внимание, оказанное к моей просьбе.
Следующие документы, касающиеся истории графа Суворова, должны находиться в архивах главного штаба:
Следственное дело о Пугачёве.
Донесения графа Суворова во время кампании 1794 года.
Донесения его 1799 года.
Приказы его к войскам.
Буду ожидать от Вашего сиятельства позволения пользоваться сими драгоценными материалами.
С глубочайшим почтением честь имею быть, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейший слуга Александр Пушкин».
Вся эпопея пушкинского проникновения к архивным бумагам довольно подробно исследована, опубликована переписка, выяснено даже, что ещё до своего путешествия из Петербурга на Урал поэт-историк имел уже подробный план – первый, черновой вариант своего исследования, который предстояло пополнить всем, что будет добыто в нелёгкой и многодневной дороге на восток.
Пушкин обращался также с просьбой к своим старшим современникам, которые были очевидцами давних событий. Со слов известного поэта Ивана Дмитриева Пушкин записывает анекдот о Пугачёве:
«Когда Пугачёв сидел на Меновом дворе, праздные москвичи между обедом и вечером заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь от него слово, которое спешили потом развозить по городу. (Разве и мы – нынешние обыватели – не спешим передать из уст в уста всякое слово неординарного человека? А Пугачёв вызывал у господ-дворян не только жгучую ненависть, но и не менее жгучее любопытство. – М. С.) Однажды сидел он, задумавшись. Посетители молча окружали его, ожидая, чтоб он заговорил. Пугачёв сказал: «Известно по преданиям, что Пётр I во время Персидского похода, услыша, что могила Стеньки Разина находилась невдалеке, нарочно к ней поехал и велел разметать курган, дабы увидеть хоть его кости...» Всем известно, что Разин был четвертован и сожжен в Москве. Тем не менее сказка замечательна, особенно в устах Пугачёва. (Трудясь над «Капитанской дочкой», Пушкин вставит в уста Пугачёва другую сказку – об орле и вороне. Но не с этой ли записи воспоминаний Ивана Дмитриева будет жить в нём мысль о фольклорной основе, своеобразно окрашивающей и речь? и дела Пугачёва. – М. С.) В другой раз некто ***, симбирский дворянин, бежавший от него, приехал на него посмотреть и, видя его крепко привинченного на цепи, стал осыпать его укоризнами. *** был очень дурен лицом, к тому же и без носу. Пугачёв, на него посмотрев, сказал: «Правда, много перевешал я вашей братии, но такой гнусной образины, признаюсь, не видывал».
Документы Пушкин изучал как скрупулезный, глубокий историк, воспоминания и легенды – как пылкий и романтический поэт. Должно быть, поэтому столь отличаются два его сочинения о Пугачёве, соединяясь, между тем в точном следовании документам.
Когда в январской книге «Сына Отечества» за 1835 год появилась анонимная рецензия на «Историю Пугачёва», которая, как выяснилось потом, принадлежала перу военного историка, автора сочинения «История Донского войска» Владимира Богдановича Броневского, Пушкина более всего задели строки о том, что «будущему историку и без пособия нераспечатнного ещё дела о Пугачёве нетрудно будет исправить некоторые поэтические вымыслы...» (Выделено Пушкиным).
И в ответной статье «Об «Истории пугачёвского бунта», которую в следующем году Пушкин опубликовал в своём «Современнике», поэт показывает, что «некоторые поэтические вымыслы», в частности рассказ о том, как по указу правительства сожгли, собрав честной народ, дом Пугачёва, развеяли пепел, предали место сие анафеме, дабы никто никогда не селился, не строил здесь, не пахал со временем возникшую на месте пепелища пустошь, Пушкин приводит собственные слова указа, которые Броневскому не были известны.
Но мы забежали вперёд, в год 1835. А пока за окном петербургской квартиры поэта, точнее – его дачи на Чёрной речке, стоит середина августа 1833-го; несусветная жара, властвовавшая несколько дней, сменяется внезапно набежавшей хмуростью, ещё идёт от земли горячий дух, но с неба ввинчиваются в него ледяные спирали. Деревья трепещут в предчувствии непогоды. И когда, наконец, отобраны нужные для дороги и дальнейшей работы в Болдине бумаги и книги, когда увязаны вещи и кони топчутся у подъезда, разминая ноги перед дорогой, налетает шквал, сильный и свирепый.
20 августа 1833 г. Из Торжка в Петербург.
«Милая жёнка, вот тебе подробная моя Одиссея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались в Троицком мосту. Нева так была высока, что мост стоял дыбом; верёвка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Чёрную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию, ветер и дождь гнали меня в спину, и я преспокойно высидел всё это время. Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? Что, если и это я прогулял? Досадно было бы. (До этого Пушкину не удавалось увидеть наводнения в Петербурге, ведь во время одного из них он был далеко на юге, во время другого –1824 года, так ярко описанного впоследствии декабристом А. Е. Розеном, спасавшим на затопленных улицах жителей столицы, Пушкин был в Михайловском. Но это он потом опишет сильнее всех очевидцев Неву, которая мечется, как больной в своей постели, которая в гневе будет крушить всё своими мокрыми кулаками – и дома, и души. – М. С.) На другой день погода прояснилась. Мы с Соболевским шли пешком 15 верст, убивая по дороге змей, которые обрадовались сдуру солнцу и выползли на песок. Сегодня проснулись в 8 часов, завтракали славно, а теперь я отправляюсь в сторону, в Ярополец... Ямщики закладывают коляску шестернёй, стращая меня грязными проселочными дорогами. Коли не утону в луже, подобно Анрепу (Р. Р. Анреп – офицер, который в припадке сумасшествия утонул в болоте. – М. С.), буду писать тебе из Яропольца».
Пушкин снова в дорогих для него местах: Берново – имение Вульфов, Малинники – тоже, Грузины, где родилась и часто жила Анна Керн; на этот раз Пушкин проехал мимо этого имения, а в вульфовских усадьбах не нашёл никого из юных прелестниц, когда-то нежно в него влюблённых.
«Здесь я нашёл большую перемену, – пишет он Наталье Николаевне из Павловского 21 августа 1833 года. – Назад тому пять лет Павловское, Малинники и Берново наполнены были уланами и барышнями; но уланы переведены, а барышни разъехались; из старых моих приятельниц нашёл я одну белую кобылу, на которой и съездил в Малинники; но и та уж подо мною не пляшет, не бесится, а в Малинниках вместо всех Анет, Евпракский, Саш, Маш, etc. живёт управитель Прасковьи Александровны Рейхман, который попотчевал меня шнапсом. Вельяшева, мною некогда воспетая, живёт здесь в соседстве. Но я к ней не поеду, зная, что тебе было бы это не по сердцу».
Как много спрятано за этими грустными усмешливыми строками. Это и прощание с прошлым, которое, в сущности, было лишь вчера, а сегодня кажется давним- давним, это и печаль о том, что всё уходит безвозвратно, что путешествие по местам своей былой любви, привязанности, возвращение на круги рождает в душе ощущение безвозвратных потерь, странных предчувствий. Прислушайтесь, и вы почувствуете: те же тайные и тонкие струны души задеты, те же отзвуки минувшего эхом звучат в опустевших пределах.
И ещё: «Вельяшева, мною некогда воспетая, живёт здесь в соседстве. Но я к ней не поеду, зная, что тебе было бы это не по сердцу». Вот уже второй год после женитьбы Пушкин бережёт жену свою от мук ревности – ему подчас приходится в письмах оправдываться, даже гневаться по причине того, что в каком-то из писем Наталья Николаевна выговаривает ему, видимо, узнав из его же письма о какой-то встрече с дамой, к которой некогда поэт был неравнодушен. Ведь все имена «зарегистрированы» в его стихах. Пока ещё не найдены письма Натальи Николаевны к мужу, но кое-о-чем можно судить по ответам.
«По пунктам отвечаю на твои обвинения, – писал Пушкин за несколько месяцев до поездки по пугачёвским местам жене из Москвы, 1) Русский человек в дороге не переодевается и, доехав до места свинья свиньею, идёт в баню, которая наша вторая мать. Ты разве не крещёная, что всего этого не знаешь? 2) В Москве письма принимаются до 12 часов – а я въехал в Тверскую заставу ровно в 11, следственно, и отложил писать тебе до другого дня. Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата? виновата 1) потому, что всякий вздор забираешь себе в голову, 2) потому, что пакет Бенкендорфа (вероятно, важный) отсылаешь, с досады на меня, бог ведает куда, 3) кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да ещё жалуешься на своё положение, будто бы подобное нащокинскому». Видимо, Наталья Николаевна пеняла мужу, что написал ей не с первой же почтой по прибытии в Москву, и намекала, что она чувствует себя обманутой, как была обманута цыганка Ольга Андреевна другом Пушкина Нащокиным, прервавшим связь со своей возлюбленной, так как намеревался жениться на другой. Наталья Николаевна, несомненно, знала об этих московских событиях и своеобразно на них реагировала. Во всяком случае, с этого момента Пушкин будет писать жене обо всех, встреченных им в пути, женщинах несколько иронично, а порой и карикатурно. Что введёт, как увидим чуть позднее, некоторых исследователей в грех.

Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса 
И воспомнил ваши взоры...

С тем и проехал Пушкин мимо поворота дороги к дому Вельяшевой, мимо всех до трепета душевного знакомых и родных мест в Ярополец, в имение своей тёщи Натальи Ивановны Гончаровой.
Дорога, расхристанная ненастьем, была ужасной. Кони не торопились, из отдельных лыв с трудом вырывали они карету, благо, что впряжена была шестёрка.
Через полтора века в небольшом городке Старица, через который некогда проезжал поэт, сидели мы, участники «Пушкинского праздника», в гостинице за завтраком, вспоминали пожарские котлеты, говорили о спутнике поэта Соболевском, о тверских дорогах, по которым теперь проложено замечательное асфальтовое кольцо, и вдруг секретарь райкома сказал – то ли шутя, то ли всерьёз:
– Товарищи писатели, особенно – пушкинисты, найдите, пожалуйста, документ, где говорилось бы, что Пушкин бывал в дальних деревнях нашего Старицкого района.
– Да зачем вам это?
– А, может, дорогу проложат надёжную. Не поверите: сорок один километр едем по нескольку часов.
И вспомнил мы тут пушкинского друга Петра Вяземского:
Рытвины, ямы, ухабы, канавы –
Всё, что в России зовётся шоссе.
Вот и проследовали мы вслед за Пушкиным сейчас по Тверской дороге аж до Яропольца, но тайна стихотворения, позвавшего нас в путь, осталась всё той же тайной.

Цезура

Здесь нам предстоит сделать цезуру. Цезуру в многие сотни вёрст. Поездка Пушкина в Поволжье и на Урал во всей своей протяжённости и в отдельных её маршрутках давно привлекает исследователей, поэтому довольно подробно описана. Но каждый их тех, кто два почти века спустя отправляется по следам поэта, ставит себе всё новую и новую цель, и это позволяет вовлекать всякий раз документы и письма, на которые путешественники, летящие сквозь время и пространство, увлечённые своей целью, не обратили внимания.
Если бы не звала нам поскорее покинуть тверскую землю судьба стихотворения «Зачем я ею очарован…» – мы бы заехали с Пушкиным в Ярополец, издавна разделённые надвое владениями Гончаровых и Чернышёвых. Погостили бы у Натальи Ивановны, которая после рождения у Пушкиных сперва дочери, а теперь вот, перед самым выездом зятя из Петербурга, переменилась к нему, прежнюю недоверчивость и свару отодвинула прочь и стала теплее к человеку, который не словами, а делом доказал и доброту свою, и благородство. Тут бы нас увезла за собою история пушкинской женитьбы, взаимоотношений большой гончаровской семьи, переписка, найденная И. Ободовской и М. Дементьевым в Полотняном Заводе, и так далее, и так далее, и так далее…
…Мы бы осмотрели вместе с поэтом и его провожатым – управляющим усадьбой С. Ф. Душиным, человеком, которого горячо любила тёща поэта, окрестности, парк, постояли бы у могилы гетмана П. Д. Дорошенко, это увело бы нас на правобережную Украину, во времена Богдана Хмельницкого, мы вспомнили бы старинную песню, дожившую до наших дней:

Ой, у поли тай жнэци жнуть,
Ой у поли тай жнэци жнуть,
А попид горою – полэм долыною
Козакы идуть.
Попереду Дорошенко,
Попереду Дорошенко,
Ведэ своё вийско, вийско запорижскэ
Хорошенько.

И, может быть, узнав, что этот гетман был одним из предков Наталии Николаевны Гончаровой, постарались бы поподробнее о нём рассказать. Но нет…
Если бы опять-таки не задача, которую мы сами себе загадали, то уж всенепременно нужно было бы заглянуть к соседям, Чернышёвым. Не только потому, что брат Натальи Николаевны Дмитрий безответно влюбился в соседку-красавицу:
«…Теперь, жёнка, послушай, что делается с Дмитрием Николаевичем. Он, как владетельный принц, влюбился в графиню Надежду Черныщёву по портрету, услыша, что она девка плотная, чернобровая и румяная. Два раз ездил он в Ярополец в надежде её увидеть, и в самом деле ему удалось застать её в церкви. (Вспомним, когда девушкой приходила в эту церковь молиться сама Наталья Николаевна, то люди глядели не на иконы, а не неё. – М. С.) Вот он и полез на стены. Пишет из Заводов, что он без памяти от la charmante et divine contesse (прелестной и божественной графини. – М. С.), что он ночи не спит...»
Мы остановились бы здесь не потому, что Надежда Чернышёва, и в самом деле поразительная красавица, могла бы случайно оказаться виновницей стихотворения «Зачем я ею очарован...», этого не могло быть не потому, что поэта могла не задеть её красота, а потому, что вся тональность стихотворения, его реалии никак не соединяются со строгой, ироничной и цельной натурой юной Чернышёвой. Мы остановились бы здесь по причине того, что это именно те Чернышёвы, которые близки нам по трагедии декабристов, ведь Александрина Муравьёва – родная сестра Надежды, а их брат Захар – декабрист, живший в Читинском остроге, встречавшийся с Пушкиным на Кавказе, и сейчас, в 1833 году, в конце августа, по предположениям исследователей, находится в Яропольском имении. Тут бы мы подробно остановились на том, что доказано теми же И. Ободовской и М. Дементьевым, – Гончаровы и Чернышёвы, оказывается, не только соседи, но и родственники.
Как бы хотелось пофантазировать, попробовать реконструировать, нет, не беседу, а содержание беседы, которая могла бы возникнуть при встрече Пушкина и Чернышёва, уже испробовавшего и каторги, и ссылки в северные пределы Сибири, и войну на Кавказе и, дослужившись до офицерского чина, получившего право выйти в отставку!
Но нет, нет! Рога трубят! Кони бьют копытами! Наталия Ивановна вышла к воротам. И цезура кончается.
«В Москву! В Москву!»

Первопрестольная

Нынче любят ночные поезда: вечером сел в вагон, попил чайку, улёгся на свою полку, а утром, не потеряв ни одного часа из проклюнувшегося красным солнечным пятном молодого дня, ты уже при деле. Не знаю, любил ли Пушкин ночные путешествия – видимо, лишь тогда, когда местность была настолько знакома, что уже не вызывала жадного интереса, когда легко можно было предположить, что за кущей деревьев, набежавших на дорогу, тотчас же откроется усыпанная лютиками поляна, или излука реки с перекинутым через омут деревянным мостом или церковь на взгорье, ослепительно горящая среди тёмных мужицких хат да яблоневых садов. Во всяком случае, на этот раз он уезжал в ночь, экономя на дороге, хотя карета, даже запряжённая шестёркой лошадей, – спальня менее комфортабельная, чем нынешний вагон, зато и менее гремящая, шум лёгкого дождя, цокот копыт, длинная, как дорога, песня ямщика, лёгкое покачивание на осях всего этого неприхотливого дома убаюкивали его, и лишь там, где под горку лошади убыстряли бег, он просыпался, минуту-другую им овладевали обычные дорожные думы, и шли в голову строки, столь же размеренные, как шаг лошадей: в дороге ему всегда хорошо писалось и думалось.
«Из Яропольца выехал ночью и приехал в Москву вчера в полдень. Отец меня не принял. Говорят, он довольно тих», – писал Пушкин жене на следующий день по приезде – это было 26 августа, день именин Натальи Николаевны. Он остановился в доме её отца, Николая Афанасьевича Гончарова. Семь лет счастливого супружества родителей Натальи Николаевны были испорчены тяжёлыми отношениями с тестем, человеком эгоистичным и сумасбродным, и вот почему молодой супруг в 1814 году стал невменяем, вскоре болезнь обострилась, и поселился он отдельно от семьи, в Москве, на Никитской улице, в собственном доме, Наталья Ивановна осталась не то мужниной женой, не то полувдовой – их семейная близость оборвалась, остались лишь её хлопоты о его быте да тайные, никому неведомые его мысли о жизни и судьбе в часы или в дни просветлений. «Говорят, он довольно тих» – поэт застал, стало быть, наиболее благоприятное время. И всё же Николай Афанасьевич его видеть не захотел.
Из Москвы, 27 августа 1833 года.
«Вчера были твои именины, сегодня твоё рождение. Поздравляю тебя и себя, мой ангел. Вчера пил я твоё здоровье у Киреевского с Шевыревым и Соболевским; сегодня буду пить у Суденки. Еду послезавтра – прежде не будет готова моя коляска. Вчера, приехав поздно домой, нашёл я у себя на столе карточку Булгакова, отца красавиц, и приглашение на вечер. Жена его была также именинница».
Если поэт отправился в гости к почт-директору А. Я. Булгакову, дочери которого славились и красивой внешностью, и добрым нравом, то не здесь ли невольное девичье кокетство, полудетское, наивное, пробудило в Пушкине чувство грустного очарования, неожиданного размышления о своей кочевой, неприютной жизни?
Но нет:
«Я не поехал за неимением бального платья и за небритием усов, которые отращаю в дорогу. Ты видишь, что в Москву мудрено попасть и не поплясать. Однако скучна Москва, пуста Москва, бедна Москва. Даже извозчиков мало на её скучных улицах. На Тверском бульваре попадаются две-три салопницы, да какой-нибудь студент в очках и в фуражке, да кн. Шаликов. Был я у Погодина, который, говорят, женат на красавице. Я её не видал и не могу всеподданнейше тебе о ней донести. Нащокина не видал целый день. Чаадаев потолстел, похорошел и поздоровел. Здесь Раевский Николай. Ни он, ни брат его не умирали – а умер какой-то бригадир Раевский. (Видимо, в Петербурге разошёлся слух о смерти кого-то из сыновей генерала Н. Н. Раевского, братьев Марии Волконской – Александра, знаменитого пушкинского «теневого друга», или же младшего – Николая, с которым связаны многие светлые страницы жизни поэта. – М. С.) Скажи Вяземскому, что умер тёзка его князь Пётр Долгорукий – получив какое-то наследство и не успев его промотать в Английском клобе, о чём здешнее общество весьма жалеет. В клобе я не был – чуть ли я не исключён, ибо позабыл возобновить свой билет. Надобно будет заплатить 300 рублей штрафу, а я весь Английский клоб готов продать за 200. Здесь Орлов, Бобринский и другие мои старые знакомые. Никого не увижу. Важная новость: французские вывески, уничтоженные Растопчиным в год, когда ты родилась, появились опять на Кузнецком мосту. По своему обыкновению бродил я по книжным лавкам и ничего путного не нашёл...»
Это письмо – практически краткий отчёт пребывания Пушкина в Москве с 25 по 29 августа, хотя за оставшиеся два дня ещё произойдут новые встречи.
Встреча с М. П. Погодиным была для Пушкина важна. Собирая материалы для своего Петра, Пушкин обратился к властям за разрешением взять себе в помощники для работы в архивах достойнейшего человека. Он имел в виду именно Погодина. Ещё 5 марта того же 1833 года он писал Михаилу Петровичу:
«Вот в чем дело: по уговору нашему, долго собирался я улучить время, чтобы выпросить у государя вас в сотрудники. Да всё как-то не удавалось. Наконец на масленице царь заговорил как-то со мною о Петре I, и я тут же и представил ему, что трудиться мне одному над архивами невозможно, и что помощь просвещённого, умного и деятельного учёного мне необходима. Государь, спросил, кого же мне надобно, и при вашем имени было нахмурился (он смешивает вас с Полевым; извините великодушно; он литератор не весьма твёрдый, хоть молодец и славный царь). Я кое-как успел вас отрекомендовать, а Д. Н. Блудов всё поправил и объяснил, что между вами и Полевым общего только первый слог ваших фамилий... Таким образом дело слажено; и архивы вам открыты...»
Видимо, на этот раз шёл разговор с Погодиным и о журнале «Москвитянин», который стал выпускать Погодин в конкуренцию с «Московским Телеграфом» Николая Полевого, который Пушкин в начале деятельности Полевого поддерживал, теперь многое в «Телеграфе» и в творчестве его издателя Пушкина не устраивало. Возможно, делился он и замыслом своего «Пугачёва», ведь мы знаем, что черновая рукопись у Пушкина была с собой. Но Погодин в своём «Дневнике» не оставил об этой встрече никаких замет. Разве лишь одну, невнятную для посторонних, к тому же не относящуюся к августу, а уже к декабрю: «К Дмитриеву за рукописью Пушк[ину], которая меня очень тревожит». Речь, скорее всего, идёт о страницах поэта Ивана Дмитриева, посвящённых Пугачёву, которые мы уже цитировали выше.
В гостях у известного собирателя фольклора Петра Васильевича Киреевского Пушкин прочитал несколько своих записей – ещё в Михайловском наряду со сказками няни записывал он и песни своих крестьян. Он, прощаясь, вручил Петру Васильевичу целую тетрадь – 51 песню Псковской губернии, причём две из них были написаны в народном стиле самим Пушкиным. Киреевский и сменявшие друг друга на собирательском и научном поприще фольклористы двух веков бились впустую над этой загадкой: каждая из пятидесяти одной могла принадлежать народу, каждая из них – поэту. В конце концов затею найти именно пушкинский текст оставили, решили, что – могло быть ведь и такое – Пушкин разыграл Киреевского. И вдруг уже в наши дни не учёный- фольклорист, а поэт и археолог Валентин Берестов разгадал загадку, идя не по следам пушкинской стилистики или словаря, ибо поэт мог не только гениально писать, но и гениально подражать, о чём говорят написанные в том же 1833 году «Песни западных славян», он разгадал её, следуя за биографией поэта, ибо реалии жизни в песне «Как за церковью за немецкою» полностью совпадали с реалиями жизни самого Пушкина – и молодая жена, которую требовали в гости одну без мужа (как Наталью Николаевну во дворец), либо с мужем «на запяточках», и церковь немецкая стояла поблизости от квартиры поэта.
Этот год вообще был связан у Пушкина с размышлениями о фольклоре не только потому, что перечитывал он и переписывал для Киреевского песни, не только потому, что работал над «Песнями западных славян», но даже в стихи о жизни и быте простых людей, его окружающих, он вдруг вписывал строки:

А куды разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины 
Православной старины!
Слушать, так душе отрадно,
И не пил бы и не ел,
Все бы слушал да сидел.
Кто придумал их так ладно?

Цыганка Таня из знаменитого «Яра», где любил бывать Пушкин каждый свой приезд в Москву вместе с Павлом Войновичем Нащокиным, вспоминала, как воспринимал он её песни. «Тут узнала я, что он жениться собирается на красавице, сказывали, на Гончаровой. Ну и хорошо, подумала, господин он добрый, ласковый, дай ему бог совет да любовь! И не чаяла я его до свадьбы увидеть, потому, говорили, всё он у невесты сидит, очень в неё влюблен.
Только раз, вечерком – аккурат два дня до его свадьбы оставалось, – зашла я к Нащокину с Ольгой (красавицей-цыганкой из хора, в которую был влюблён Павел Воинович, и которая какое-то время была его гражданской женой. – М. С.). Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошёл Пушкин. Увидел меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» – поцеловал меня в щёку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие: слышала, может быть, я женюсь?» – «Как не слыхать, говорю, дай вам бог, Александр Сергеевич!» – «Ну спой мне, спой!» – «Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!..»
Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть... Только на сердце у меня самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет (возлюбленный. – М. С.), – женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, – и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню – она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне её теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:

Ах, матушка, что так в поле пыльно?
Государыня, что так пыльно?
Кони разыгралися... 
А чьи то кони, чьи то кони?
Кони Александра Сергеевича...»

Эта песня о том, как обманом, по недоброму выдают замуж девушку, как всё ближе и ближе к дому вздымается дорожная пыль и всё большее и большее волнение, всё более сильное смятение охватывает обескураженную дочь, которую одновременно и утешает, и предает матушка.
«Пою я эту песню, – продолжает цыганка Таня, – а самой-то грустнёхонько, чувствую и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму... Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребёнок плачет... Кинулся к нему Павел Войнович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» – «Ах, говорит, эта её песня всю мне внутрь перевернула, а она мне не радость, а большую потерю предвещает!..» И не долго он после того оставался тут, уехал, ни с кем не простился».
«Вот тебе отчёт с самого Натальина дня, – пишет Пушкин жене, уже из Нижнего Новгорода. – Утром поехал я к Булгакову извиниться и благодарить, а между тем и выпросить лист для смотрителей, которые очень мало меня уважают, несмотря на то, что я пишу прекрасные стишки. У него застал я дочерей и Всеволожского lе сосu (рогоносца – франц.), который скачет из Казани в Петербург. Они звали меня к Пашковым на дачу, я не поехал, жалея своих усов, которые только лишь ощетинились. Обедал у Седенки, моего приятеля, товарища холостой жизни моей. Теперь и он женат, и он сделал двух ребят, и он перестал играть – но у него 125 000 доходу, а у нас, мой ангел, это впереди».
Увы! Увы! Нам, как сказал поэт, не дано предугадать... До самого последнего дня жизни, до самой Чёрной речки не будет у Пушкина никогда такой суммы. Разве что сумма посмертных долгов.
«Жена его тихая, скромная, не красавица. Мы отобедали втроем, и я, без церемонии, предложил здоровье моей именинницы, и выпили мы все не морщась по бокалу шампанского. Вечер у Нащокина, да какой вечер! Шампанское, лафит, зажжённый пунш с ананасами – и всё твоё здоровье, красота моя. На другой день в книжной лавке встретил я Николая Раевского. Sacre chien, – сказал он мне с нежностью, – pourguoi n’etes-vous pas venu me voir? (Собачий сын... почему ты не зашел ко мне? – франц.) – Animal, – отвечал я ему с чувством, – gu’avez-vous fait de mon manuscrit petitrussien? (Скотина... Что ты сделал с моей малороссийской рукописью? – франц.) После сего поехали мы вместе как ни в чём не бывало, он, держа меня за ворот всенародно, чтоб я не выскочил из коляски. Отобедали вместе глаз на глаз (виноват: втроём с бутылкой мадеры)».
Седьмой год в Сибири находится сестра Николая Раевского, Мария Волконская. Уже позади у неё и пронизанная пургой искрометная, стылая дорога сквозь тысячи верст, позади Россия и Урал, Благодатский рудник, смерть сына Николино, Чита, сейчас она в тюрьме Петровского завода, в камере, которую она, как признаётся сама, обставила сносно, задрапировала стены занавесями, так что вроде бы получилось даже нарядно. Каково ей там? Долетели ли до неё и пушкинские стихи, ей посвящённые, и «Полтава», отправленная тотчас по выходу в свет, долетел ли до неё привет поэта, некогда столь увлечённого ею?
Нам никогда не узнать, был ли об этом разговор между Пушкиным и Раевским тет-а-тет, за бутылкой доброй мадеры. И всё же: как же не быть такому разговору? Тогда сведения, полученные, как мы предполагали, от Захара Чернышёва, соединились с тем, что он узнал вслед за тем от Раевского, и путешествие стало иметь ещё одну линию – декабристскую, ведь в Москве, кроме всего, Пушкин разговаривал ещё с одним родственником Волконской – опальным Михаилом Орловым, одним из создателей ранних декабристских обществ, которого от Сибири спас брат, оказавший услугу Николаю I в день 14 декабря 1825 года. Орлов был женат на сестре Марии Николаевны, бывал в Каменке, где встречал его и Пушкин, знакомый с генералом ещё по Кишинёву. Воистину, судьба поэта вплетена в судьбы века столь прочно, словно вся жизнь России, явная и тайная, проходили сквозь его сердце.
«Потом, для разнообразия жизни, провёл опять вечер у Нащокина; на другой день он задал мне прощальный обед со стерлядями и с жжёнкой, усадил меня в коляску, и я выехал на большую дорогу».
Вот и расстаёмся мы с московским бивуаком Пушкина, и ни на шаг не приблизились к разгадке. Зато увидели другого, непривычного Пушкина, во многом уже не совпадающего с его стереотипной характеристикой. Так мал срок между его прошлым приездом в первопрестольную и нынешним. Но он уже не спешит в «Яр» послушать цыган, он уже равнодушен к Английскому клубу, посещения которого ещё два года назад, может быть, даже год назад, казались ему весьма обязательными – теперь ему было бы там скучно, словно разлука с завсегдатаями этого великосветского заведения была долгой и разрушительной, он уже не торопится на именинные вечера, ему слаще побыть с давним другом его – Павлом Нащокиным, побеседовать по делам московских журналов и книгоиздателей с теми, кто выпускает их в свет. Нет, не сама женитьба его переменила, хотя и она тоже, но более всего – ответственность за семью.
Звенят, звенят колокольчики, день сменяется ночью, ночь днём. Если сосчитать все дни, что провёл он в жизни своей «то в коляске, то верхом», получится добрая половина этой жизни – сплошная, бесконечная дорога. Её последний, самый короткий участок, от Чёрной речки до Мойки, № 12.

Приключение

Есть такая давняя игра «горячо – холодно»: с завязанными глазами или без повязки нужно угадать то ли запрятанный где-то предмет, то ли задуманное кем-то слово. И чем ближе ты к отгадке, тем всё «теплее», –  так кричат участники игры водящему, а чем дальше от неё, – тем «холоднее».
Сразу после завершения «всеподданейшего донесения», так называет свои письма-отчёты жене сам Пушкин, – о событиях своего московского жития, он переходит к изложению анекдота, случившегося с ним, дорожного приключения, которое есть законченное художественное произведение, новелла.
«Ух, жёнка, страшно! Теперь следует важное признание. Сказать ли тебе словечко, утерпит ли твоё сердечко? Я нарочно тянул письмо рассказами о московских моих обедах, чтоб как можно позже дойти до сего рокового места; ну, так уж н быть, узнай, что на второй станции, где не давали мне лошадей, встретил я некоторую городничиху, едущую с тёткой из Москвы к мужу и обижаемую на всех станциях. Она приняла меня весьма дурно и нараспев начала меня усовещать и уговаривать: как вам не стыдно? на что это похоже? две тройки стоят на конюшне, а вы мне ни одной со вчерашнего дня не даёте. – Право? – сказал я и пошёл взять эти тройки для себя. Городничиха, видя, что я не смотритель, очень смутилась, начала извиняться и так меня тронула, что я уступил ей одну тройку, на которую имела она всевозможные права, а сам нанял себе другую, т. е. третью, и уехал. Ты подумаешь: ну, это ещё не беда. Постой, жёнка, это ещё не всё. Городничиха и тётка так были восхищены моим рыцарским поступком, что решились от меня не отставать и путешествовать под моим покровительством, на что я великодушно и согласился. Таким образом и доехали мы почти до самого Нижнего, они отстали за три или четыре станции, и я теперь свободен и одинок. Ты спросишь: хороша ли городничиха? Вот то-то, что нехороша, ангел мой Таша, о том-то я и горюю. Уф! кончил. Отпусти и помилуй».
Так живо написана эта сцена, так явно представляешь и городничиху, которая по всему – молода, неопытна, посему принимает дворянина за станционного смотрителя, да ещё и провинциальна, о чём говорит речь её, так лаконично, но выразительно переданная поэтом. Красива иль некрасива – бог весть. Мы ведь уже знаем, что Пушкин берёг жену свою от излишних волнений, от ревности, и обо всех женщинах, встреченных в пути, пишет только с иронией. И эти приёмы, чисто литературные, но и точно громоотводы переводящие само приключение в разряд игры – «Ух, жёнка, страшно!», «Уф! кончил», «Отпусти и помилуй», и далее, в конце письма: «Ты видишь, что несмотря на городничиху и её тётку – я всё ещё люблю Гончарову Наташу, которую заочно целую куда ни попало».
Так что же: в нашем поиске стало теплее? Что, представляя какой-нибудь заезжий двор или меблированные комнаты, где путники останавливались на ночлег и коротали совместно время за ужином, мы можем вскрикнуть: «жарко!»? Предположить, что это именно молодая городничиха, кокетничая и пряча свои шалости от тётки, Пушкину «из-под накрытого стола» ножку «подала»?
И тут конец нашему путешествию?
Конечно же нет.
Тот Пушкин, который способен был прятаться в квартире, даже в спальне у жены важного дипломата, а потом провести ночь с ней, обливаясь всеми имеющимися в доме духами, тот Пушкин, что в один из приездов в Москву, живя у Нащокина, в шутку разыгрывал рыжую и кривоногую жену рыжего и кривоногого чиновника, делая вид, что эта дама покорила его сердце, Пушкин весельчак, холостяк, шалун, наверное, мог бы себе позволить и напускную влюблённость и ухаживание в забавной этой ситуации. Но мы только что видели его в Москве, мы знаем, что в путь по следам Пугачёва отправился уже другой Пушкин. И думая об адресате стихотворения «Зачем я ею очарован», которое ещё в 1933 году, в первом выпуске серии «Последние годы творчества Пушкина», называли «отрывком типа альбомных набросков», ещё не зная, что говорят о части готового стихотворения, и вовсе не альбомного толка, и, вспоминая о старинной игре в поиск, мы бы должны сказать: «Холодно!»
Но мы могли бы сказать, даже ничего не зная о душевных переменах, так приметно обозначившихся в этой пушкинской дороге, в его письмах. Достаточно перечитать стихотворение, вновь ощутить его тонкую душевную ткань, вновь почувствовать элегическую грусть, мотивы расставания с прошлым, чтобы понять, что доминанта, первый толчок к рождению этих строк уже найдены нами – это московское настроение Пушкина, внезапно почувствовавшего себя другим.

Обед у губернатора

Нижегородский губернатор М. П. Бутурлин принял Пушкина за ревизора, которому дано «тайное поручение собрать сведения о неисправностях». И в самом деле, в бумаге написано, что едет по пугачёвским местам, что ему разрешено работать в архивах, а он гуляет по знаменитой ярмарке, хотя главный гомон её уже опал, примолкли и исчезли зазывалы, пустеют последние лавки, по два-три часа вряд осматривает местные достопримечательности, связанные с Кузьмой Мининым ли, Петром ли Первым, беседует с незнакомыми людьми, а в архив и не просится... Единственный выход – в гости его пригласить, на обед, да всё и повыведать.
«В этот день, – вспоминает Л. П. Никольская, тоже гостившая в доме губернатора, – у Бутурлиных обедал молодой человек; нас не познакомили, и я не знала, кто он. Я запомнила наружность этого гостя: по виду ему было более 30 лет. Он носил баки. Немного смуглое лицо его было оригинально, но некрасиво: большой открытый лоб, длинный нос, полные губы – вообще неправильные черты. Но что у него было великолепного – это тёмно-серые с синеватым отливом глаза – большие, ясные. Нельзя передать выражения этих глаз: какое-то жгучее, а при том ласкающее, приятное. Я никогда не видела лица более выразительного: умное, доброе, энергичное. Когда он смеялся, блестели его белые зубы. Манеры у него были светские, но слишком подвижные. Он хорошо говорит; ах, сколько было ума и жизни в его неискусственной речи! А какой он весёлый, любезный – прелесть! Этот дурняшка мог нравиться...»
С каким, однако же, чувством написан этот портрет! И с кокетливой фразой в конце. И с полупризнанием...
Но ни оживлённый разговор, ни естественность поведения, ни светские манеры, «слишком подвижные», правда, не убедили губернатора в том, что пред ним действительно поэт-историк. И едва отзвенели колокольчики в наемной карете, как губернатор сел за письмо.
Пушкин писал жене: «Сегодня был я у губернатора ген[ерала] Бутурлина. Он и жена его приняли меня очень мило и ласково...»
Бутурлин же писал в Оренбург генерал-губернатору Василию Алексеевичу Перовскому: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачёвском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях».
Перовский успокоил взволнованного нижегородца: «Сие отношение получено через месяц по отбытии господина Пушкина отсюда... хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как останавливался он в моём доме, то я лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий».
Позднее В. А. Сологуб, делая доклад в Обществе любителей российской словесности, вспомнил об этом случае, предполагая, что замысел «Ревизора», подаренный Н. В. Гоголю, и был основан на истории с самим Пушкиным и эпизоде, происшедшем в городе Устюжне Новгородской губернии, где рассказывали «о каком-то проезжем господине, выдавшем себя за чиновника министерства и обобравшем всех городских жителей».
У Пушкина возник план комедии: «Криспин приезжает в губернию на ярмарку. Его принимают за ambas (adeur) (посланника. – М. С.). Губернатор – честный дурак. Губернаторша с ним кокетничает. Криспин сватается за дочь...»
В пушкинской дорожной тетради записей о пребывании в Нижнем Новгороде нет. В письмах к жене – тоже.
Он пробыл здесь лишь одни сутки. Но сразу же в дороге, едва выехал поэт за пределы губернского города, случайные собеседники рассказывают ему различные истории и эпизоды пугачёвской эпопеи.
Пушкин записывает: «Пугачёв ехал мимо копны сена – собачка бросилась на него. Он велел разбросать сено. Нашли двух барышень – он их, подумав, велел повесить».
Этот рассказ станционного смотрителя Пушкин в «Историю Пугачёва» не включил.

Хозяйка казанского салона

В первых числах сентября Пушкин был уже в Казани. Первые же два письма, присланные с дороги, оставляют у человека, не знающего, в чём дело, некоторое, скажем, недоумение. Посудите сами:
А. А. Фукс, 8 сентября 1833 года.
«Милостивая государыня Александра Андреевна!
С сердечной благодарностию посылаю вам мой адрес и надеюсь, что обещание ваше приехать в Петербург не есть одно любезное приветствие. Примите, милостивая государыня, изъявление моей глубокой признательности за ласковый приём путешественнику, которому долго памятно будет минутное пребывание его в Казани. С глубочайшим почтением честь имею быть
Александр Пушкин».
И ещё через четыре дня, уже из села Языкова, жене:
«Из Казани написал тебе несколько строчек – некогда было. Я таскался по окрестностям, по полям, по кабакам и попал на вечер к одной blue stockings (синему чулку – англ.), сорокалетней несносной бабе с вощёными зубами и с ногтями в грязи. Она развернула тетрадь и прочла мне стихов с двести как ни в чём не бывало. Баратынский написал ей стихи и с удивительным бесстыдством расхвалил её красоту и гений. Я так и ждал, что принужден буду ей написать в альбом – но бог помиловал, однако она взяла мой адрес и стращает меня перепискою и приездом в Петербург, с чем тебя и поздравляю. Муж, её умный и учёный немец, в неё влюблён и в изумлении от её гения; однако он одолжил меня очень – и я рад, что с ним познакомился...»
Не правда ли, кажется, что во втором письме идёт речь совсем о другой женщине, чем в первом? Однако и там и там главная героиня – Александра Андреевна Фукс!
Поскольку письма эти в любом из собраний сочинений помещены рядом, по времени их написания, то странное несовпадение пиетета первого и иронии второго вызывали за два почти века всё что угодно у читателей и – даже – исследователей: недоумение, неприятие, возмущение и – что уж совсем не к месту – филиппики. Особенно резко, неуважительно и обличительно комментировал этот факт, не пытаясь даже разобраться что к чему, петербургский профессор российской словесности Евгений Бобров. В одной из своих статей в 1905 году он, например, писал:
«Дом Фуксов, где так обласкали Пушкина, где так за ним ухаживали, фигурирует в его письме непосредственно рядом с кабаками. С несносною бабою с грязными ногтями (насчёт ногтей, как мы знаем, поэт был особенно чувствителен, утверждая, что «быть можно умным человеком и думать о красе ногтей»; сам он отращивал себе ногти полувершковые, почему казачки и принимали его за чёрта), – с этой «бабой» Пушкин счёл возможным, однако, любезничать целый вечер и откровенничать напропалую. Наконец, упрашивавши её приехать в Петербург и испытать его ответного гостеприимства, теперь он «поздравляет» жену с приездом Фукс, которым-де та «стращает»... Все это производит впечатление довольно мерзкой, а главное, совсем бесцельной и ничем не вызванной фальши. Как нам понять Пушкина?»
«Как нам понять Пушкина?» – вопрошает патетически достопочтенный профессор российской словесности, знаток литературы, автор многих книг и статей, и кажется, что вот сейчас он поищет ответ на свой не риторический вопрос у самого Пушкина, в его сочинениях того же 1833 года, в его других письмах, в воспоминаниях современников, в исследованиях, наконец, своих коллег. Увы. Он ищет ответы у недругов и недоброжелателей поэта или же выбирает из положительных о нём сочинений и мемуаров лишь то, что греет его, профессорское, негодование:
«Проф. Загоскин объясняет это «ничем иным, как тем нервным, неровным, чисто желчным темпераментом, каким отмечен был характер поэта». (И это – о Пушкине! – М. С.) «Мы склонны, говорит он, видеть в этом противоречии одно из мимолётных проявлений той случайной желчности и нередко чисто психической склонности к безотчётному сарказму, которых далеко не чужда была натура поэта и с которыми не раз доводилось считаться людям, окружавшим Пушкина или приходившим с ним в более или менее близкое соприкосновение».
Посмотрим, так ли это.
«В обращении Пушкин был добродушен, неизменен в своих чувствах к людям», – С. П. Шевырев.
«Приветливо встретил меня Пушкин в доме Баратынского и показал живое участие к молодому писателю, без всякой литературной спеси или каких-либо видов протекции, потому что хотя он и чувствовал всю высоту своего гения, но был чрезвычайно скромен в его заявлении», – А. Н. Муравьев.
«Он был чрезвычайно добр и сердечен... Во всех его речах и поступках не было уже и следа прежнего разнузданного повесы. Он даже оказывался, к нашему сожалению, слишком воздержанным застольным собутыльником... К нравственным требованиям он относился даже с пуританской строгостью», – М. В. Юзефович.
«Да, такого друга, как Пушкин, у нас никогда не было, да таких людей и нет! Для нас с мужем приезд поэта был величайшим праздником и торжеством. В нашей семье он положительно был родной», – В. А. Нащокина. И чуть ближе: «Нащокин беспрестанно повторяет, что на Пушкина много сочиняют и про него выдумывают», – это уже сам Павел Воинович в записи П. И. Бартенева.
Но, пытаясь ответить на вопрос, заданный через толщу лет Пушкиным своим будущим исследователям, профессор Евгений Бобров как раз и собирает все нелестные высказывания о поэте, которые есть и у недругов, и у друзей, и у тех, кто был обижен Пушкиным, не поддержавшим их страстное желание с ним сотрудничать; смешав все это с напраслинами, которые не хочется повторять, сей учёный муж приходит к выводу:
«Пушкин никогда не был в силах оценить простое, сердечное почтение и благоволение своих поклонников. Простодушные Фуксы на некоторое время остановки среди скучной дороги могли помочь ему отвести душу. Но едва прошли эти часы, едва светский «лев» пришёл в себя, как на голову провинциалов, так восторженно его встретивших и так бескорыстно, хотя и наивно, за ним ухаживавших, он не замедлил вылить целый ушат помоев».
Легче всего было бы поступить по методу самого Е. А. Боброва: отыскать рецензии на его сочинения, в которых указывается на его сумбурные пересказывания немецких философов, на скуку, которой веет от некоторых его сочинений, вроде «Психологические воззрения греческих философов» или четырехтомный труд, изданный в Казани, «Литература и просвещение в России XIX века», на многие ещё труды, изданные за долгие годы научной и преподавательской работы, – он родился в 1867 году, окончил Юрьевский университет, преподавал философию в Казани и Варшаве и, как установил уральский писатель, историк и краевед Юрий Курочкин, гимназические годы свои провёл в Екатеринбургской гимназии. Мы бы отметили важную заслугу профессора Е. А. Боброва перед региональной литературой, которой он посвятил несколько своих трудов, открывая всероссийскому читателю имена провинциальных писателей, мало известных в столицах. Он, например, писал:
«История русской литературы до сих пор есть исключительно история литературы столичной – петербургской и московской. Провинция как бы не существует для исследователей судеб литературы в России, история провинциальной литературы ещё не написана».
Согласимся с профессором и скажем: не написана она и до сих пор, если не считать исключительный двухтомник, подвиг сибирских учёных-литературоведов «Очерки истории русской литературы в Сибири», созданный в Новосибирске и претерпевший на пути своего издания огромное незаслуженное сопротивление в течение многих лет.
«А между тем, – продолжает Е. А. Бобров, – такое игнорирование провинциальной литературы едва ли может считаться правильным. Умственная жизнь и культурные интересы пробуждаются в русской провинции ещё с конца XVIII столетия. Пускай эти проблески провинциальной мысли были слабы, спорадичны, недолговечны! Действительно, столичная литература концентрировала умственные силы России, притягивая их к себе со всех концов страны. Но какие же силы из провинции могли бы привлекать к своей литературе столицы, если бы не существовало уже литературных интересов и запросов в глуби самой провинции?»
И всё же при всем при том не оставляет недоумение: как мог учёный муж не разобраться в том, что лежит на поверхности, просто внимательно прочитать сами письма и сопоставить события пушкинской жизни 1833 года, его сочинения. Во-первых, тут же бы разъяснилось, что посещение кабаков вовсе было не из бражничества, а по той самой причине, что именно там можно было легче найти и разговорить очевидцев и участников пугачевской эпопеи, простых мастеровых, хранящих в памяти случаи, факты, события. Стало быть, упоминание кабаков рядом с домом Фуксов ничем обидным для последних не было. Во-вторых, читая подряд письма с дороги, можно было пытливым умом обнаружить, что Пушкин не хочет волновать жену, которая недавно родила ему сына, живёт тяжело – и денег почти нет, и грудница её одолела, нарывы пошли, и это тревожит поэта, ему не хотелось бы добавлять к её тревогам хоть малую толику. В-третьих, из воспоминаний и сочинений, посвящённых Пушкину и уже опубликованных к 1905 году (время публикации статьи Е. А. Боброва), можно было установить, что Наталья Николаевна была чрезвычайно ревнива. Судьба Пушкина до свадьбы была известна ей в искажённом виде, она сама говорила матери, что нельзя верить всему, что говорится о её будущем супруге. Но кроме сплетен была и правда, были и стихи, которые Пушкин публиковал, стихи о женщинах, волновавших его ум и чувство, имена их известны были жене, с некоторыми она встречалась. Прибавьте к этому историю её собственной семьи, где дед Натальи Николаевны Иван Александрович Загряжский имел жену и троих детей, но вдруг встретил в Дерпте красавицу-баронессу Поссе, обвенчался с ней – её дочь Наталья и есть тёща Пушкина, мать его жены. Ближайший друг Пушкина, Павел Воинович Нащокин, в то самое время, когда происходят описываемые события, расстаётся не без тяжёлых сцен со своей цыганкой Ольгой и женится на В. А. Нарской, которой устраивает смотрины, познакомив её с Пушкиным. 
Всё это и многое ещё, несомненно, усиливает ревность Наталии Николаевны, а муж старался её гасить. Разве не понятно, что чем более заинтересовала его женщина в эту пору, тем более ироничным будет её портрет в письме к жене. Да ещё если возникла договоренность, что дама будет писать: а вдруг она напишет ему ранее, чем он вернётся домой? Что будет думать его Натали, увидев конверт и не смея, по благородству своего характера, его вскрыть? А что будет, ежели и в самом деле, гостя в столице на каком-нибудь празднике или же оказавшись в Петербурге по делу, Александра Андреевна решит воспользоваться его приглашением, а жена о ней ничего не будет знать? Вот объяснение противоречия, существующего в письмах. Пушкин знал, что будет у него впоследствии переписка с Александрой Андреевной. Почему? Об этом несколько позже, когда вслед за Пушкиным войдём мы в дом Фуксов.
Но прежде чем приступить к рассказу о кратковременном пребывании Пушкина в Казани, нужно сделать ещё одно замечание: Пушкин-то не думал же публиковать свои личные письма к жене! Не должен ли исследователь, проникая в тайну переписки, которая теперь ни для кого не секрет, думать о деликатности этого чтения?
Довольно часто приходится ощущать на различного рода литературных вечерах, посвящённых Пушкину, некое кокетство нынешних поэтов, которые походя зачёркивают все, что сделано исследователями, литературоведами, краеведами, лингвистами, историками в изучении Пушкина, и провозглашают, что нужно читать-де самого Пушкина, а не материалы о нём. История с тем, как прочитал профессор Евгений Бобров два письма Пушкина, говорит, может быть, нагляднее всего, что пушкиноведение с 1905 года до наших дней проделало поразительный труд, открывая все новые и новые страницы внутреннего мира поэта, а стало быть, помогло полнее понять многие из его сочинений. Прокомментированные реалии «Евгения Онегина», сопоставление «Каменного гостя» с бродячим сюжетом о Дон-Жуане и с его испанскими истоками, письма семьи Гончаровых, изменившие утвердившийся образ Наталии Гончаровой как чёрного ангела Пушкина, открывшие её истинные черты как любящей и любимой жены, установление наиболее полного круга знакомых поэта, расшифровка многих из его рисунков – всё это и ещё многое-многое сделало для нас Пушкина ближе, роднее, современнее, наполнило многие строки новым смыслом, открыло новые его сочинения, в том числе и стихотворение «Зачем я ею очарован», тайну которого мы пытаемся разгадать.
В последнее тридцатилетие появилось немало книг, вобравших материалы о пребывании поэта в тех или иных местностях России: «Москва, я думал о тебе», «Пушкин в Петербурге», «Шумят михайловские рощи», «Пушкиногорье», «Тверская тропа к Пушкину», «Пишу тебе в Пензу», но одна из этих работ стоит особняком. Называется она «Пушкин в Казани» и не отличалась бы ни в чём от остальных, если бы не стоял на её обложке год издания – 1942!
Автор исследования Н. Калинин писал в предисловии: «Пушкин стал боевым оружием нашей современности. Пусть же знает омерзительный враг, что если ему удалось уничтожить некоторые пушкинские реликвии, разбить памятник поэту в Калинине, топтать грязным фашистским сапогом священные пушкинские места в селе Михайловском, в Кишиневе, Одессе, Крыму, – ему никогда не удастся осквернить всех «пушкинских мест» в обширном Советском Союзе, никогда не уничтожить Пушкина в многомиллионном сердце народа».
Шли бои на Волге, горел Сталинград, Казань была переполнена эвакуированными из Москвы, втиснутые в старинные особняки, помнившие Пушкина, ютились институты, госпитали, склады боеприпасов; ночные тревоги с рёвом сирен и выключенным светом проносились над Казанью, а в типографии на улице Миславского, 9 набиралась и печаталась книга о Пушкине. Корректор, не обозначенный на титуле, а скорее всего, это был сам Н. Калинин, читал оттиснутую страницу:
«Пока паромщики и ямщик возились с лошадьми и коляской, ставили её на паром, пока на баграх поднимались против течения, пока по диагонали пересекали реку, вероятно, опустилась ночь. От Васильева до Казани оставалось ещё 25 верст, или 2 12 часа езды, а с перепряжкой на почтовой станции в Куземетеве и того больше. По торцовым мостовым Казани пушкинская коляска застучала уже поздно ночью...
Поэт остановился, вероятно, в одной из гостиниц для проезжающих, которых в Казани насчитывалось около десяти. Лучшие из них были – одна на Воскресенской улице, дворянская, четыре на Проломной, купеческие...»
Здесь судьба приготовила Александру Сергеевичу сюрприз: едва возок остановился во дворе гостиницы и путник выпрыгнул на землю, разминая затекшие ноги, как радостно бросился к нему Евгений Баратынский – он укладывал вещи к отъезду, взглянул в окно и оторопел, ибо во дворе стоял столь неожиданно оказавшийся здесь его друг. Баратынский уезжал назавтра, но перед тем он успел познакомить Пушкина со своими казанскими приятелями, среди которых оказался и замечательный человек – Карл Фёдорович Фукс. Профессор, врач, краевед, коллекционер, этнограф, обаятельный человек, владеющий семью языками, в том числе и местным –татарским, – Карл Фёдорович оказался для Пушкина воистину кладом. В день лицейской годовщины, 19 октября 1834 года, Пушкин вспомнит о нём и в ответе на письмо Александры Андреевны попросит её: «Потрудитесь, милостивая государыня, засвидетельствовать моё почтение Карлу Фёдоровичу, коего любезность и благосклонность будут мне вечно памятны».
Карл Фёдорович Фукс – фигура весьма колоритная. Он родился в 1776 году в Герборне, небольшом городке прирейнской области. Отец его – профессор богословия, ректор теологической семинарии, которую в документах Карл Фёдорович называет академией, видимо, мечтал видеть и сына на духовной кафедре, но юного Карла более привлекала земля, нежели небо. Здесь сказалось влияние деда по матери, который был ботаником, и ещё мальчишкой Фукс собрал свой первый гербарий. Благодаря обильной учёной родне он в юности постигает языки, прилежно рисует, хорошо играет на фортепиано, затем поступает учиться в медицинскую академию – «я прилепился душой к медицине», скажет он впоследствии. Его любознательность и прилежность служили ему худую службу, ибо студенческие городки Германии того времени были своеобразной студенческой вольницей. «Весь такой городок, – пишет Модзалевский, передавая личные впечатления, – существует студенчеством и для студенчества; здесь всюду только и встречаешь или студента, или профессора, и разве под вечер – ремесленный народ, весь день работавший на студентов... Студенты чувствуют себя хозяевами в городе, держа граждан в страхе и в некоторой от себя зависимости. В старые времена случалось, что, рассорившись с городскими обывателями, которых сами же вывели из терпения своими безобразиями, студенты приводили к покорности несчастных «филистёров» угрозой выселиться из города в другие места. В Иене такая угроза была однажды приведена в исполнение; устрашенные перспективой остаться без работы и торговли, жители уступили, просили мира, и студенты с музыкой и знамёнами торжественно вошли в город».
Фукс не предавался традиционному бражничеству в пивных барах, он был сосредоточен на науке, наряду с медициной слушал в Геттингенском университете лекции по литературе, изучил арабский язык. Здесь в одной из книжных лавок ему попалась книга известного учёного Гмелина «Путешествие по Сибири», один из его профессоров (впоследствии ректор Московского университета) Гейм издал «Опыт подробной географическо-топографической энциклопедии Российского государства» – не здесь ли лежит начало интереса Карла Фукса к России?
В своей докторской диссертации он, значительно опередив своё время, высказал мысль о том, что большая часть болезней человеческих есть нервные болезни, то есть, чем бы ни болел человек – в первую очередь нужно лечить нервы.
Биографы предполагают, что свою медицинскую практику Фукс начал в германской армии, и так как в то время русские полки были в Европе – его приметил кто-то из русских влиятельных вельмож. Но, возможно, в России в 1800 году он оказался и благодаря знакомству с кем-либо из петербургских сановников, чей сын получал образование на Рейне. Во всяком случае, в последний год восемнадцатого века он оказывается в Петербурге с подорожной, выданной курляндским губернатором «впущенному по высочайшему повелению из-за границы доктору Фуксу», затем занимается в Петербурге частной практикой, поступает в посольство графа Головкина, отправляющееся в Китай, попутно занимается на востоке России ботаническими изысканиями. До Иркутска доктор Фукс с посольством, видимо, не доехал, ибо получил назначение профессором естественной истории и ботаники в Казанский университет.
«Карл Фёдорович Фукс, заслуженный профессор и ректор Казанского университета, врач, знаменитый некогда в Казани и далеко за её пределами, популярнейшии в своё время гражданин нашего города, один из первых и лучших местных исследователей Камско-Волжского края, – учёный путешественник, естествовед, языковед, антрополог, нумизмат, археолог, этнограф, историк, писатель, человек, посвятивший своему «второму отечеству» сорок шесть лет изумительно деятельной и любвеобильной жизни, сорок лет озарявший «Столицу Востока» приветливым светом редких качеств своего ума и сердца, для всех, лично знавших его, – незабвенный», –  так сжато суммировал жизнь этого своеобразного человека один из казанских учёных прошлого века К. Лаврский.
Не случайно время, когда ректором Казанского университета был Карл Фёдорович Фукс, в истории этого храма науки считается «золотым веком».
Но Фукс был и замечательным врачом. О нём ходили легенды, ибо не было, пожалуй, в Казани человека, кому бы не помог этот самобытный доктор, причём он никогда не делал различия между своими пациентами – богач это или бедняк. Всех он приглашал в свой дом, где в приёмной всегда толпилось по нескольку десятков человек; зная, что многие бедные люди не имеют возможности выкупить прописываемые им лекарства, он держал дома аптеку, на которую уходила добрая половина его профессорского жалования. Гонорар, как правило, он не брал. Если лечил какого-нибудь человека из неимущих жителей пригорода или деревень, то вместо гонорара просил в определённое время собрать ту или иную целебную траву и давал непременно образец. Так во многом пополнялась его аптека. Бывало всё же, что клиент, благодарный за чудесное исцеление, совал в карман его пальто или плаща деньги. Об этом знали все казанские нищие, и если им удавалось встретить профессора на улице или же остановить его линейку, на которой разъезжал он на вызовы к тяжело больным, то он давал нищему то, что попало ему в руку, – то красненькую, то синенькую, то мелочь – что оказывалось в кармане из сегодняшнего неизвестного ему гонорара. Это кончилось с женитьбой, тут уж жена сама освобождала его карманы от денег, ибо считала такую доброту разорительной.
«Как детский врач Фукс, надо полагать, ни в ком не нашёл бы себе достойного конкурента в Казани, так как кроме доброты и «тихости» – необычайная живость и весёлость характера делали его любимцем детей; он имел способность производить на них такое впечатление, которое западало в душу...» Доктор Скандовский, ученик Фукса, вспоминает: «Даже малютки, понимающие одни родительские ласки, раз познакомившись с К. Ф. Фуксом, с улыбкой протягивали ему ручонки свои...»
Наиболее ярко благородный талант Карла Фёдоровича проявился в 1812 году, когда в Казань переселилась добрая треть Москвы, чиновники, конторы, два девических института; когда выросло в городе и число населения, но и число госпиталей, помощь Фукса людям была неоценимой.
В такой же, переполненной через край военной невзгодой и бедами беженцев и эвакуированных, Казани в 1942 году выйдет книга Н. Калинина «Пушкин в Казани», где сказано будет и доброе слово о К. Ф. Фуксе, немце, который пытался спасти драгоценные казанские архивы при пожаре 1815 года, но «натолкнулся на запрещение губернского начальства, заинтересованного в уничтожении компрометировавших его документов».
В 1830 году та же холера, разлетающаяся по России как беспламенный пожар, что заперла Пушкина в болдинском уединении, пришла и в Казань, и «весёлый доктор» принялся за невесёлое дело: если было в городе множество заболевших страшным недугом и возвращённых к жизни, то спасение пришло от него, а в конце эпидемии пришлось спасать и самого себя: принимая больных дома (кстати, именно те, кто смог посетить его в эти страшные месяцы, выздоравливали стопроцентно!), он сам подхватил холеру, и как Мюнхаузен вытащил себя из болота за воротник, так и Фукс вытащил себя из вечной тьмы.
Его жажда знаний была неутолимой, и так получилось, что именно он более всего из местных краеведов знал о Пугачёве и пугачёвцах.
Из писем Пушкина к жене.
8 сентября 1833 года.
«Мой ангел, здравствуй. Я в Казани с пятого и до сих пор не имел время тебе написать слова... Здесь я возился со стариками, современниками моего героя; объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону. Погода стоит прекрасная, чтоб не сглазить только. Надеюсь до дождей объехать всё, что предполагал видеть, и в конце сентября быть в деревне».
12сентября 1833 года.
«Из Казани я написал тебе несколько строчек – некогда было. Я таскался по окрестностям, по полям, по кабакам... (неужто профессор Евгений Бобров не понял, в каком ряду стоят здесь кабаки? – М. С.) ...он одолжил меня очень (это о Фуксе. – М. С.) – и я рад, что с ним познакомился...»
Пушкин вместе с профессором побывал за городом, где стоял некогда лагерь Пугачёва, Фукс познакомил его с некоторыми из очевидцев событий, но более всего, как полагает Н. Калинин, именно в кабаках, питейных заведениях «нисшего разряда» мог Пушкин повстречать простых нечиновных людей, бедняков, рабочих.
На окраине города в Суконной слободе было несколько таких кабаков, знаменитых в истории казанских суконщиков. «В конце улицы, именуемой «Маленько поле», находился популярный среди суконщиков «Горлов кабак», в котором по воскресеньям и другим праздникам суконщики пели свои звонкие песни (драли горло)...»
В записях, сделанных в Казани, в «Истории Пугачёва» упомянут этот кабак: «...по преданию, в Горловом кабаке в пугачёвщину угощали суконщиков дармовым вином»... «Против Шарной горы у Горлова кабака поставлена была пушка. Пугачёв к горе подошёл лесом и, рассыпавшись по Арскому полю и по третьей горе, ворвался в Казань».
Теперь сведения, почерпнутые из документов, полученных из официальных архивов, соединились в его воображении с эпизодами, записанными в дороге, с рассказами тех, кто пострадал от пугачёвцев, с воспоминаниями тех, кто был на стороне восставших и случайно уцелел от правительственной расправы, ночью снились ему и гимназисты, стоящие рядом с суконщиками у Горлова кабака, и ворвавшиеся в город повстанцы, грабящие и убивающие всех, кого встретили «в немецкой одежде», и молящийся в Благовещенском соборе, стоящий на коленях «со всем народом» преосвященный Вениамин, и неравные схватки, возникающие то там, то тут в охваченном пожаром городе.
«Разбойники, надев на себя женские платья, поповские стихари, с криком бегали по улицам, грабя и зажигая дома. Осаждающие крепость им завидовали, боясь остаться без добычи... Настала буря. Огненное море разлилось по всему городу. Искры и головни летели в крепость и зажгли несколько деревянных кровель... К вечеру буря утихла, и ветер оборотился в противную сторону. Настала ночь, ужасная для жителей! Казань, обращённая в груды горящих углей, дымилась и рдела во мраке. Никто не спал...
...Состояние Казани было ужасно: из двух тысяч восьмисот шестидесяти семи домов, в ней находившихся, две тысячи пятьдесят семь сгорело. Двадцать пять церквей и три монастыря тоже сгорели. Гостиный двор и остальные дома, церкви и монастыри были разграблены. Найдено до трехсот убитых и раненых обывателей; около пятисот пропало без вести...
Так бедный колодник, за год тому бежавший из Казани, отпраздновал своё возвращение!»
Как часто мы подгоняем события, факты, документы под уже готовый, сложившийся ответ, под стереотип, и тогда вещи, совершенно несоединимые, сливаются в нечто завершённое, как, скажем, к образу Натальи Николаевны Пушкиной, изображаемой чёрным ангелом русского гения, шла даже её близорукость: она, дескать, проехала мимо кареты Пушкина, отправляющегося на дуэль, и не заметила своего супруга! В подтексте подразумевается, что ежели бы она увидела его, остановила, то дуэль бы не состоялась.
Разве можно сегодняшнюю манеру отношений меж мужем и женой смешивать с законами, которые властвовали в высшем свете в дни Пушкина? Разве не означала бы такая остановка разве что возможность для Пушкина внутренне попрощаться с женой, проводив её взглядом, когда лошади тронулись и понесли их в разные стороны? Однако этот эпизод был тем самым малюсеньким осколком вещества, с которого начиналась кристаллизация несправедливости, разросшаяся до того, что, скажем, в 1961 году на меня был обрушен гнев экзальтированных читательниц за одну лишь строку в стихотворении «Наталия Гончарова» – «пушкинская верная жена», а через десять лет мне же досталось за то же самое стихотворение, но уже с другого полюса – теперь жена стала белым ангелом, и маятник справедливости качнулся в другую сторону. Так что теперь уже страшно писать, скажем, что Наталья Николаевна была ревнива.
Бытует и стереотипный образ Пушкина – легко влюблявшегося и легко расстающегося с мимолётным чувством. И мне, как, видимо, и многим, казалось, что Пушкин всё тот же, ведь в путешествии по Уралу и Заволжью ему всего тридцать четыре года. Вот почему несовпадение тональности писем начала сентября 1833 года, написанных в Казани Александре Андреевне Фукс и Наталье Николаевне Пушкиной, представилось мне любопытным: «не здесь ли, – подумал я, – отгадка стихотворения «Зачем я ею очарован…». И вновь началась игра в «холодно – жарко».
Сперва надо было узнать: кто же это такая А. А. Фукс? Лучше всего, в таком случае, было обратиться к справочнику Л. А. Черейского «Пушкин и его окружение», вышедшему в 1975 году в Ленинграде. В этой книге учтены все родные, близкие, друзья, приятели, знакомые Пушкина, а также его тайные и явные недоброжелатели, обидчики и враги, случайные попутчики, заимодатели, словом, те, кто хоть малейшим мгновением, тончайшей ниточкой связан с судьбой поэта. Александре Андреевне отведено несколько строчек – сказано, что это казанская писательница, у которой проездом гостил Пушкин. Была указана краткая библиография и обозначен год рождения: 1805. Стало быть, в день встречи с поэтом ей было всего 28 лет. Возраст для той поры уже серьёзный. И всё же...
Тут же отыскал я стихи и Баратынского и Языкова, о которых упоминает Пушкин в письме к Наталье Николаевне: «Баратынский написал ей стихи и с удивительным бесстыдством расхвалил её красоту и гений». Вот они, эти стихи:

Баратынский:
Вы ль дочерь Евы, как другая,
Вы ль перед зеркалом своим 
Власы роскошные вседневно убирая,
Их блеском шёлковым любуясь перед ним,
Любуясь ясными очами,
Обворожительным лицом 
Блестящей Грации пред вами,
Живописуемой услужливым стеклом,
Вы ль угадать могли своё предназначенье?
Как, вместо женской суеты,
В душе довольной красоты 
Затрепетало вдохновенье?

И далее – поэтическое рассуждение о её стихах.
И ему вторит Николай Языков:

Завиден жребий ваш: от обольщений света,
От суетных забот, бездушных дел и слов
На волю вы ушли, в священный мир поэта,
В мир гармонических трудов.
Божественным огнём красноречив и ясен
Пленительный ваш взор, трепещет ваша грудь,
И вдохновенными заботами прекрасен
Открытый жизненный ваш путь!

Как эти эпитеты в двух отрывках, подчёркнутые мною, согласуются с портретом, нарисованным Пушкиным? Оказывается, она не так уж и дурна, эта Александра Андреевна. И не так уж в возрасте. Дело в том, что пока я собирал материалы для этого очерка, отыскивать стихи А. А. Фукс и получал пересъёмку её книги из Казанского государственного музея, пока рылся в старых журналах, газетах, появился двухтомник воспоминаний современников о Пушкине, где в комментарии к небольшим запискам А. А. Фукс говорилось, что родилась она между 1805 и 1810 годами. Если верить последнему, то ей в день знакомства с Пушкиным было лишь 23 года! И это уж совсем другое дело!
Воображение горячит и эпизод с её замужеством. Чеховский сюжет. Казанский литератор Де-Пуле, биограф Фуксов, рассказывает о том, что Карл Фёдорович при всём, что говорилось о нём выше, был человеком, легко воспламеняемым женскими чарами. Это и было использовано в сюжете с его женитьбой.
Сашенька Апехтина – такова девичья фамилия Фукс – рано осталась сиротой. Отец её, городничий в Казани, и мать скончались в одночасье, и девочку взяла на попечение сестра матери. Фамилия тётки была Дедьева. Это была весьма решительная дама, что, несомненно, было благотворно для юной Сашеньки.
Однажды девушка слегка простудилась, болезнь была пустяковая, но пригласили к ней не кого-нибудь, а самого Фукса. Доктор осмотрел прелестницу, стал говорить ей любезности. Тут надо сказать, что сверх всех очаровательных свойств характера, нам уже известных, Фукс обладал ещё одним: об был поразительно влюбчив. На этой почве были у него крупные волнения, так как в него влюбилась некая татарская замужняя женщина, которой он своими любезностями, естественно, дал для этого повод. Так что жизни его, в этом случае, была серьёзная угроза.
Кокетничая же с Сашенькой Апехтиной, он не чуял опасности. Но вот в один из очередных визитов, в тот самый момент, когда влюбчивый немец «упал пред нею на колени», девушка вскрикнула, тут же явилась тетка Дедьева и благословила их брак, хотя сорокалетний Карл Фёдорович не собирался связывать себя пока узами Гименея. Ну чем не чеховский сюжет.
Мне представилось, что дама двадцати трёх лет, таким образом вышедшая замуж, вполне могла бы и кокетничать с заезжим знаменитым поэтом.
К этому можно бы прибавить, что некоторые места из воспоминаний самой Александры Андреевны могли бы способствовать укреплению таких предположений:
«Пушкин, без оговорок, несмотря на то что располагался до света ехать (курсив А. А. Фукс. – М. С.), оставался у нас ужинать и за столом сел подле меня. В продолжение ужина разговор был о магнетизме (так в те поры называли гипноз. – М. С.)...
«Испытайте, – говорил он мне, – когда вы будете в большом обществе, выберите из них одного человека, вовсе вам незнакомого, который сидел бы к вам даже спиною, устремите на него все ваши мысли, пожелайте, чтобы незнакомец обратил на вас внимание, но пожелайте сильно, всей вашей душою, и вы увидите, что незнакомый, как бы невольно, оборотится и будет на вас смотреть».
«Это не может быть, – сказала я, – как иногда я желала, чтобы на меня смотрели, желала и сердцем и душою, но кто не хотел смотреть, не взглянул ни разу».
Мой ответ рассмешил его. «Неужели это с вами случилось? О нет, я этому не поверю; прошу вас, пожалуйста, верьте магнетизму и бойтесь его волшебной силы; вы ещё не знаете, какие он чудеса делает над женщинами?»
«Не верю и не желаю знать», – отвечала я. «Но я уверяю вас, по чести, – продолжал он, – я был очевидцем таких примеров, что женщина, любивши самою страстною любовью, при такой же взаимной любви остается добродетельною; но бывали случаи, что эта же самая женщина, вовсе не любивши, как бы невольно, со страхом, исполняет все желания мужчины даже до самоотвержения. Вот это и есть сила магнетизма».
Вечер, ужин, разговор о гипнозе, духах и предсказаниях, чтение стихов и разговор о поэзии – кажется, как в старой игре, можно сказать – «тепло!». Но что-то всё же удерживало меня от того, чтобы предположить всерьёз в Александре Андреевне адресата стихотворения «Зачем я ею очарован...» Чем больше я думал над всеми обстоятельствами, тем больше сомневался в такой возможности, и первым, кто со всей очевидностью опровергал такое предположение, был сам Пушкин.
Уже потом, не торопясь писать это повествование, но, однако же, рассказывая в различных аудиториях о новонайденном, реконструированном стихотворении, я всякий раз добавлял детали, почерпнутые из документов, воспоминаний, писем, и всё время смущало меня главное обстоятельство: почему Пушкин сменил возраст своей героини? Я ещё не постигал тогда со всей глубиной такой, казалось бы, очевидной истины: Пушкин с женитьбой не просто переменился – он стал другим. Это видно по тому, как сменился тон его стихов, как всё чаще проглядывает в них ощущение возраста. Это видно из его писем и заметок. И даже то, что так много сил тратит он на собственно научную работу, как назвали бы мы теперь его поиск материалов о Пугачёве, тоже говорит о многом.
Ощущение возраста, осознание того, что едешь уже не на ярмарку, а с ярмарки, у каждого приходит в разные годы. Особенно это касается мужчин, ибо у женщин есть ещё одна веха, усиливающая подобные ощущения: замужество. Двадцатидвухлетняя Юленька из «Доходного места» А. Н. Островского говорит сестре: «Ах, я уже старая дева» не потому, что считает себя и в самом деле старой, а лишь потому, что замуж тогда выходили в шестнадцать-семнадцать лет. Другое дело Пушкин, в этом случае важно не только общее с каждым из его современников ощущение ранней зрелости, но и, главное, – итог того напряжения, того труда, который перенесла душа. Дорог, невзгод, любовных историй, дуэлей и труда, труда, труда над рукописями, одержимости, неуюта, гонений, дружества и предательства со стороны самых близких людей хватило бы и не на одну короткую его жизнь. В каком же неистовом напряжении жила его душа! Как тратила и возрождала силы свои, пробиваясь сквозь ледяную броню золотого века!
25 сентября 1835 года тридцатишестилетний Пушкин напишет жене из Тригорского: 
«В Михайловском нашёл я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; всё кругом меня говорит, что я старею...»
Так в письме проявляется заготовка, мысль, будущего знаменитого стихотворения «Вновь я посетил...»

...Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провёл
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет ушло с тех пор – и много 
Переменилось в жизни для меня,
И, сам, покорный общему закону,
Переменился я...

Да, он переменился, но всё же «вечное стремленье чего-то жаждущей души» осталось, только иные миры, иные сюжеты, иные страсти владеют его сердцем и помыслами. Он ищет свободы и покоя, семейных радостей, не случайно так много места в его письмах последних лет занимают дети, трудов уединенных он ищет, чтобы муза свободно входила в сени и кущи михайловских лесов или на верхушки болдинских холмов, чтобы рука тянулась к перу, перо – к бумаге...
И вдруг подумалось: а зачем Пушкину, как уже говорилось выше, менять возраст Александры Андреевны Фукс? Когда все исследователи утверждают, что поэт пишет о женщинах, встреченных им в пути, во всех семидесяти восьми письмах, адресованных жене, лишь иронично – это ясно, – дабы не подливать масла в огонь её ревности. Но зачем менять возраст? А вдруг Александра Андреевна и впрямь воспользуется его приглашением и явится в гости? Нет, тут что-то не так.
Профессор Евгений Бобров, о котором мы уже говорили, памятуя свои казанские годы, написал очерк «А. А. Фукс и казанские литераторы 30–40-х годов», другие биографы говорят, что в день свадьбы невесте было двадцать восемь лет, неожиданная же женитьба Фукса случилась в 1821 году. Стало быть, Александра Андреевна родилась в 1793 году и во время встречи с Пушкиным ей было... сорок лет! Именно столько, сколько определил поэт «на глаз».
А если так, то все предположения о том, что именно Александра Андреевна Фукс и есть адресат стихотворения «Зачем я ею очарован...», облетают, как непрочные листья гипотезы под сильным и резким ветром истины.
Но тогда, стало быть, неточны сведения Л. А. Черейского в его книге «Пушкин и его окружение» и данные в комментариях двухтомника «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников». Несколько лет назад в Ленинграде, в Пушкинском доме, встретил я Л. А. Черейского и высказал ему свои сомнения, ведь не может человек просмотреть такое количество источников, чтобы во всех случаях в справочнике всё было точно. Мы знаем, например, как много уточнений внесла жизнь, напряжённый многолетний поиск учёных, чтобы в вышедшем в наши дни «Алфавите декабристов» не повторить пропуски и неточности издания 1925 года. Но Л. А. Черейский со мной не согласился, хотя я твёрдо убежден в правоте... А. С. Пушкина. И чтобы доказать это, сошлюсь на Евгения Абрамовича Баратынского, который был другом Фуксов, часто бывал у них в доме – неподалеку от Казани располагалось имение родителей его жены, и всякий раз, когда жил он здесь, у Энгельгардтов, он всенепременно бывал у Фуксов: четверть века в доме маститого профессора и его жены-писательницы существовал литературный салон, единственный не только из провинциальных, но и из столичных, просуществовавший неизменно такой срок. И вот поэт, посвятивший Александре Андреевне свои благосклонные стихи:

От мира мелочей вы взоры отвратили:
Открылся новый мир для вас.
Мы встретилися в нём. Блестящими стихами
Вы обольстительно приветили меня.
Я знаю цену им. Дарована судьбами 
Мне искра вашего огня... –
сообщал о ней в письме: «Одна из здешних дам, женщина степенных лет (курсив мой. – М. С.), написала мне послание в стихах без меры, на которое я должен отвечать». Двадцатитрехлетнюю женщину вряд ли можно назвать «женщиной степенных лет». Не доверять Баратынскому мы не можем.
Однако нам пора вернуться в сентябрь месяц 1833 года.
«1833 года, 6 сентября, задумавшись, сидела я в своем кабинете, ожидая к себе нашего известного поэта Баратынского, который обещался заехать проститься, и грустила о его отъезде. Баратынский вошел ко мне в комнату с таким весёлым лицом, что мне стало даже досадно. Я приготовилась было сделать ему упрёк за такой равнодушный прощальный визит, но он предупредил меня, обрадовав меня новостью о приезде в Казань Александра Сергеевича Пушкина и о его желании видеть нас. Надобно признаться, что такая неожиданная и приятная весть заставила меня проститься с Баратынским гораздо более равнодушно, нежели как бывало прежде.
7 сентября, в 9 часов утра, муж мой ездил провожать Баратынского, видел там Пушкина и в полчаса успел так хорошо с ним познакомиться, как бы они уже долго жили вместе.
Пушкин уехал в Оренбург собирать сведения для истории Пугачёва и по той же причине останавливался на сутки в Казани (курсив А. А. Фукс. – М. С.). Он знает, что в Казани мой муж, как старожил, постоянно занимающийся исследованием здешнего края, всего более мог удовлетворить его желанию, и потому, может быть, желает с нами познакомиться.
В этот же день, поутру. Пушкин ездил, тройкою на дрожках, один к Троицкой мельнице, по сибирскому тракту, за десять вёрст от города; здесь был лагерь Пугачёва, когда он подступал к Казани. Затем, объехав Арское поле, был в крепости, обежал её кругом и потом возвратился домой, где оставался целое утро, до двух часов, и писал; обедал у Э. П. Перцова (казанского писателя. – М. С.), с которым был знаком ещё в Петербурге; там обедал и муж мой.
В шесть часов вечера мне сказали о приезде к нам Пушкина. Я встретила его в зале. Он взял дружески мою руку с следующими словами: «Нам не нужно с вами рекомендоваться; музы нас познакомили заочно, а Баратынский ещё более».
Разговор был о Пугачёве, и беседовали в основном гость и хозяин дома, а хозяйка, по её словам, «долго не могла прийти в свою тарелку». Потом пили чай, потом поехали к купцу первой гильдии Крупеникову, побывавшему в плену у Пугачёва и чудом уцелевшему. В своих коротких воспоминаниях Александра Андреевна с такой точностью описала все реалии пушкинского пребывания в их городе, что эти несколько страничек стали со временем самым драгоценным источником, в истинности которого невозможно усомниться. 
Вскоре после возвращения от Крупеникова Карла Фёдоровича пригласили к больному, и тут состоялся разговор, содержание которого теперь уже никогда не удастся рассекретить, а сюжет был величайшей важности.
Дело в том, что Александра Андреевна была по матери племянницей известного поэта конца XVIII – начала XIX века Гавриила Петровича Каменева, одного из первых литераторов России, расковавших поэзию от жестоких уз классицизма. Когда он скончался в 1803 году, Сашеньке Апехтиной было десять лет, она уже пыталась сочинять стихи и была любимицей поэта. В кабинете казанского дома Фуксов, где проводила свои досуги и труды писательница, висел портрет дядюшки. Он заинтересовал Пушкина, разговор зашёл о том, что сочинители истории российской словесности почти предали забвению человека, которому нужно бы ставить духовные памятники. И он просит Александру Андреевну помочь ему в сборе материала, ибо в его дальнейших планах есть очерк жизни и творчества первого поэта-романтика. Отсюда разговор и перекинулся на поэзию и поэтов, в котором Пушкин давал разительные и точные характеристики миру, в котором были у него и друзья и противники.
«Потом, – пишет Александра Андреевна, – разговоры наши были гораздо откровеннее; он много говорил о духе, нынешнего времени, о его влиянии на литературу, о наших литераторах, о поэтах (выделено А. А. Фукс. – М. С.), о каждом из них сказал мне своё мнение и наконец прибавил: «Смотрите, сегодняшний вечер была моя исповедь; чтобы наши разговоры остались между нами».
И Александра Андреевна сдержала своё слово, нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах она не раскрыла этого секрета. Как ценители каждого пушкинского мнения о современниках, мы можем сожалеть, что никогда не узнаем подробности этого разговора, как люди, знающие примеры верности и неверности даже выдающихся мужей государства, мы должны высоко оценить благородство души провинциальной казанской писательницы.
Потом, естественно, пришло время стихов. Было бы нелюбезно, если бы, гостя у поэтессы, путник не попросил бы её что-нибудь прочесть.
«Потом просил меня непременно прочитать стихи моего сочинения. Я прочла сказку «Жених», и он, слушая меня, как бы в самом деле хорошего поэта, вероятно, из любезности (подчеркнуто мной. – М. С.), несколько раз останавливал моё чтение похвалами, а иные стихи заставлял повторять и прочитывал сам».
По моей просьбе сотрудники Казанского краеведческого музея прислали мне фотокопию сказки «Жених», вот из неё отрывок, чтобы можно было представить, о чём идёт речь в воспоминаниях, нами цитируемых. Итак:

В каком-то городе, быть может, и в столице,
Наверное сказать я не умею вам;
А должно полагать, что там,
Где постояннее девицы, –
Прелеста милая жила;
Дивила всех своей красою;
Как роза средь цветов цвела 
И украшала всё собою.
Воспитана была, как водится у нас,
То есть хоть к музам на Парнас.
И бывши так лицом прелестна,
Была умна, жива, любезна,
И от её приятных слов 
Кружилось множество голов.

Сюжет сказки прост; никто не может добиться руки Прелесты, хотя, кроме красоты, у неё богатство, а золото растопляет даже жесткие сердца. Но вдруг в провинциальном городке (а может, и в столице) появляется бравый полковник гвардии Милон и завоёвывает любовь прямотой и приступом, как и полагается военным. Помолвка. Но свадьба отложена на год. А тут война. Жених оказывается в пылу битвы, а невеста поучает своих подружек, уверяет их, что, если Милон вернётся искалеченным и неузнаваемым, она всё равно будет его любить. На поверку слова её были лишь слова. Судьбе было угодно свершить то, что Прелеста столь гордо провозглашала: Милон был несколько раз ранен, лицо его обезображено ударами вражеской сабли. Увидев его такого, Прелеста делает вид, что потеряла сознание, а затем по её просьбе отец отправляется к жениху и сообщает ему об отказе.

Милон, без содроганья,
С терпеньем, выслушал невестино посланье.
Притворно или нет,
Но будто бы любви загладился и след;
Он был Прелесты не глупее,
И ласково, как только мог, нежнее,
Сказал отцу ответ.
«Так вы не сердитесь?» – спросил старик. «О, нет!
Напротив, весь я в восхищсньи;
Ах, откровенность я всегда боготворю
И в свете нынешнем она есть удивленье:
Так за неё я вас и дочь благодарю».

Любопытно, как соединяются кажущиеся противоречия в письме Пушкина и в воспоминаниях А. А. Фукс, – я не случайно подчеркнул строки, где она пред памятью Пушкина сама весьма скромно оценивает своё творчество. Между тем, в сказке немало строф, посвящённых описанию быта Прелесты, её отца, изображению комнаты, наполненной птицами, кошками, собаками, весьма выразительны и могли бы всерьёз понравиться поэту.
Продолжение знакомства, письма Пушкина к Александре Андреевне – их было до 1837 года четыре, – приглашение её в авторы «Современника» – всё это говорит о том, что профессор Евгений Бобров хоть и написал апологию А. А. Фукс, как своей казанской землячки, однако Пушкина не понял. Или не захотел понять?
Александра Андреевна и её муж были душой казанского общества, четверть века, как мы уже говорили, в её доме был литературный салон. Те, кто бывали в нём, в частности редактор «Казанских губернских Ведомостей» Н. И. Второв, вспоминают, что вечера в доме Фуксов были всегда высокодуховные собрания:
«Утешительно было видеть живое участие, принятое многими здешними любителями литературы в прекрасном предприятии хозяев дома, участие, свидетельствующее, что общество наше не удовлетворяется обыкновенными удовольствиями, но имеет другие, высшие потребности».
Но, может быть, самое важное – Александра Андреевна была интересным очеркистом. Путешествуя вместе с мужем и самостоятельно по приволжским местам, она собирала народные верования татар и черемисов, посещала старообрядческие скиты, беседовала, записывала, публиковала очерки, подчас в виде писем, в журнале «Заволжский муравей». Это было выдающееся событие в истории журналистики Казани: два профессора университета – Рыбушкин и Полиновский – при содействии кружка Фуксов начали издавать этот своеобразный журнал, на его обложке был изображен муравей меж двумя лавровыми ветками, а ниже – эпиграф:
«За труд мой не ищу себе похвал и славы,
Люблю трудиться лишь для пользы и забавы».
Под Заволжьем понимался издателями весь простор, лежащий за великой русской рекой на восток – и Зауралье, и Заобье, и Заенисейский край, и Заангарье, и Забайкалье, и Заамурье – до самой Камчатки. Успело выйти 72 номера (по два в месяц!), и самый издательский пик выпал как раз на 1833 год, когда Пушкин коротко жил в Казани. Думается, что казанцы не могли не воспользоваться случаем и не показать ему хоть несколько выпусков журнала. Очерки Александры Андреевны несомненно украшали страницы «Заволжского муравья», некоторые из очерков так и не попали в печать из-за цензуры: очерк её путешествия по старообрядческим скитам вернулся из церковной цензуры с огромными вычерками, сделанными красными чернилами, – Александре Андреевне казалось, что со страниц струится кровь.
«На другой день я стала в пять часов утра, написала на проезд нашего знаменитого гостя стихи (курсив А. А. Фукс. – М. С.) и послала их в восемь часов к Пушкину, но его не было в Казани; он выехал на рассвете в Оренбург, а ко мне оставил письмо. Я, простившись с ним, думала, что его обязательная приветливость была обыкновенною светскою любезностью, но ошиблась. До самого конца жизни, где только было возможно, он оказывал мне особенное расположение; ...он писал ко мне несколько раз в год и всегда собственною своею рукою; познакомил меня заочно со всеми замечательнейшими русскими литераторами и наговорил им обо мне столько для меня лестного, что я, по приезде моём в Москву и Петербург, была удостоена их посещением...»
Под влиянием Пушкина Александра Андреевна Фукс примется за роман о Пугачёве. На литературных вечерах в салоне будут прочитаны его главы – «Зюлима, Или Пугачёв в Казани». Но рукопись этого сочинения до сих пор не найдена.
Так мы выяснили, что Александра Андреевна Фукс никакого отношения к стихотворению «Зачем я ею очарован...» не имела.
Пройдёт три с небольшим года, и в доме Фуксов соберётся очередное собеседование литературной Казани. Оно будет грустным – Александра Андреевна прочтёт свои воспоминания о Пушкине, стихи, ему посвящённые, письма поэта к ней. Князь А. А. Долгорукий прочтёт стихотворение на смерть Пушкина...
А накануне в Казанском университете произойдет такой эпизод:
«В начале февраля 1837 года, – вспоминает тогдашний студент, а позднее один из популярнейших писателей П. И. Мельников-Печерский, – третий курс словесного факультета в 8 часов утра собрался на лекцию русской словесности. Суровцев, по обыкновению, вошёл в аудиторию во время боя часов. Мы ожидали, что он, как водится, взойдёт, слегка прихрамывая, на кафедру, сядет, оглядит студентов, замечая, кто не пришёл на лекцию, вынет серебряную табакерку, положит её вправо, вынет красный фуляровый платок и положит его налево и начнет лекцию обычною фразой: «В прошедший раз беседовали мы, государи мои, о том-то».
Но не тут-то было. Григорий Степанович взошёл на кафедру и, не садясь, вынул из кармана газетный листок, помнится, «Русского Инвалида», поднял его кверху и, окинув быстрым взглядом аудиторию, громко сказал: «Встаньте». Мы встали, с изумлением глядя на профессора. Дрожащим от волнения голосом, в котором слышались горькие, задушенные слёзы, он прочёл известие всего в несколько строк. Живо помню первые слова его: «Солнце нашей поэзии закатилось – нет более Пушкина». Аудитория ахнула в один голос, послышались рыдания... Сам профессор сел и, склонив на кафедру седую, как серебро, голову, горько заплакал... Прошло несколько минут, он встал и сказал:
«Князь русских поэтов во гробе. Его тело везут из Петербурга куда-то далеко. Быть может, оно ещё не предано земле. При незакрытом ещё гробе Пушкина как сметь говорить о русской словесности. Лекции не будет...»
Воистину: знание рождает печаль.

«Зачем расстаться должен с ней...»

Так уж везло в этой дороге Пушкину – его всё время за кого-нибудь принимали. На сей раз до смерти перепугался станционный смотритель, приняв его за высокое начальство, ибо в подорожной поэта было написано, что едет он по высочайшему повелению, и что все местные власти должны оказывать ему всяческое содействие и отправлять незамедлительно. В записной дорожной, зелёного цвета книжечке, верной спутнице путешественника, осталась короткая помета: «Лаишев, город в шлафроке», вот и все впечатления – городок, затерянный в российском бездорожье, полусонный, словно надевший спозаранку халат да так и не снявший его к разгару дня, да онемевший, а затем засуетившийся станционный смотритель, выводящий из-под навеса тройку.
По дороге в Симбирск поэт решил всенепременно посетить Николая Языкова, что жил в своём селе в шестидесяти пяти верстах от Симбирска. Познакомились они сперва заочно, по судьбам и по стихам, затем Пушкин письмом из Михайловского попросил Языкова навестить его в изгнании; Николая Михайловича это приглашение взволновало, и, будучи в сложном финансовом положении, он, как говорится, поскреб по сусекам, набрал нужную сумму и потом писал братьям из Михайловского и Тригорского счастливые письма:
«Ты давно не получал от меня писем, почтеннейший брат Пётр, не моя вина, с месяц я не мог писать тебе из Дерпта, потому что за пересылку писем требуется платить деньги. Не знаю, какая враждебная причина побуждает и побуждала тебя так долго не оживлять моих финансов; дело в том, что она чуть было не остановила моего путешествия в Псковскую губернию и знакомство с Пушкиным, да не тут-то было: я, что называется, перевернулся и теперь там, где желал быть, и хвала за то Провидению... Скоро ты получишь более замечательное от пера моего – о знакомстве с Пушкиным».
Забегая вперёд, скажем, что Николая Михайловича в имении Языково Пушкин не застал, зато познакомился с его братом, известным геологом.
«Пишу тебе из деревни поэта Языкова, – сообщает он Наталье Николаевне 12 сентября 1833 года, – к которому я заехал и не нашёл дома. Третьего дня прибыл я в Симбирск и от Загряжского принял от тебя письмо. Оно обрадовало меня, мой ангел – но я всё-таки тебя побраню. У тебя нарывы, а ты пишешь мне четыре страницы кругом. (Мы уже упоминали, что у жены Пушкина вскоре после рождения сына началась грудница. – М. С.) Как тебе не совестно! Не могла ты мне сказать в четырёх строчках о себе и детях. Ну, так и быть. Дай Бог теперь быть тебе здоровой...
Здесь я нашёл старшего брата Языкова, человека чрезвычайно замечательного и которого готов я полюбить, как люблю Плетнева или Нащокина. Я провёл с ним вечер и оставил его для тебя, а теперь оставляю тебя для него...»
Итак, 9 сентября вечером Пушкин приехал в Симбирск. Губернатор этого города А. М. Загряжский был родственником Натальи Николаевны, поэтому, скорее всего, путешественник наш остановился у него. Тут получил он письмо из дому, ответ на которое уже приведен выше, тут произошла сцена, дающая основания предположить, что мы уже близки к разгадке цели нашего поиска.
В старинных дворянских семьях тщательно готовили детей и особенно подростков к выходу в свет. Наташа Ростова, прежде чем отправиться на свой знаменательный бал, должна была не на словах знать все манеры поведения в свете: и как её должны пригласить на первый вальс в её новой жизни, и как она должна ответить – словом ли, ответным ли полупоклоном, в зависимости от обстоятельств. Вспомним, что и сам Александр Сергеевич в детстве отправлялся к друзьям родителей на детские балы. И вот, как говорится, с корабля на бал попал на сей раз Пушкин. Сохранились воспоминания Констанции Габленц, в супружестве Коротковой, которой в день приезда Пушкина в Симбирск было 13 лет. Кстати сказать, эти короткие заметки дают возможность убедиться, что поэт и в самом деле останавливался у родственников, хотя мнения исследователей разделились – одни, в том числе и Л. Б. Модзалевкий, поддерживают эту версию, другие же считают, что Александр Сергеевич жил в одной из гостиниц.
«В 1833 году я жила с моим отцом в Симбирске, где тогда губернатором был Александр Михайлович Загряжский; у А. М. Загряжского была только одна дочь, с которой я в числе прочих городских барышень училась в их доме танцевать. Однажды осенью... во время урока танцев по зале пронёсся слух, что приехал сочинитель А. С. Пушкин; мы все взволновались от ожидания увидеть его, и вдруг входит в залу господин небольшого роста в чёрном фраке, курчавый, шатен, с бледным или скорей мулатским рябоватым лицом: мне он показался тогда очень некрасивым... Мы все уже сидели по стульям и при его общем нам поклоне сделали ему реверанс; через несколько минут мы все с ним познакомились и стали его просить танцевать с нами; он немедленно же согласился, подошёл к окну, вынул из бокового кармана пистолет (зачем бы он брал с собой из гостиницы оружие, собираясь в гости к губернатору? Ясно же, что он явился прямо с дороги, отсюда на лице усталость и бледность. – М. С.) и, подложив его на подоконник, протанцевал с каждой из нас по несколько туров вальса под звуки двух скрипок, сидевших в углу.
Пушкин, как говорили тогда, приехал в Симбирск за разысканием материалов для своей истории Пугачёвского бунта и, конечно, к своему удовольствию, мог их найти немало, потому что и я помню ещё в Симбирске живых свидетелей этого бунта (восстание Пугачёва, как известно, не захватило Симбирска, но сюда привозили его в клетке, закованного в цепи, на всеобщее обозрение и устрашение. – М. С.); в самом Симбирске жил 80–83-летний маленький невзрачный старичок Шувалов (имевший тогда 8 дочерей и сына), в доме которого я часто бывала. Я помню хорошо, что он в доме был всегда одет в красный халат, подпоясанный шнурком или просто верёвкой. Мы, бывало, усядемся у его ног на скамеечку и слушаем его рассказы про старое время, про Пугачёва, у которого он был форейтором. Шувалов удостоился такой чести вместо того, чтобы быть убитым с прочими помещиками, за то только, что «показался Пугачёву чрезмерно плюгавым». Шувалову тогда было всего 16 лет от роду. К этому-то пугачёвскому форейтору, как я тогда слышала, сделал свой визит Пушкин, очевидно, желая получить его рассказы о Пугачёве».
В доме Александра Михайловича Загряжского Пушкин провёл два дня, знакомился с городом, здесь встречался он с писателем И. А. Второвым, отцом уже знакомого нам редактора «Казанских губернских ведомостей», участника литературного салона в доме Фуксов. Иван Александрович Второв был знатоком края, в памяти его хранились бесценные свидетельства и факты, очень важные Пушкину для осмысления собранного в дороге материала. Затем Александр Сергеевич отправился в Языково, вернулся, обедал у Загряжских, был весел и любезен, сыпал остротами, и мало кто обратил внимание на то, как заворожённо смотрела на гостя дочь губернатора. Гости в эти дни сменяли друг друга, и девушке в разговорах за обеденным столом и за вечерним чаем с разными людьми и Пушкин открывался по-разному: как поэт, стихи которого волнением отдаются в сердце, как историк, рассказывающий столь много неожиданного из событий прошлых времен, как остроумец, мгновенно схватывающий чей-либо портрет и выставляющий его в смешном виде, и чем дальше, тем красивее становилось его лицо, преображённое вдохновением.
Может быть, и Пушкин обратил внимание на свою юную родственницу по жениной линии. Кто знает?
Но вот настал срок прощания, Пушкин обнял Александра Михайловича, поблагодарил за хлеб-соль его супругу, поцеловал её руку, улыбаясь, поцеловал в щёчку дочь. И сел в карету. Однако прощание вскоре пришлось повторить...
«Опять я в Симбирске, – писал он 14 сентября жене. – Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне её. Чёрт его побери, дорого бы я дал, чтоб его затравить (известно, сколь суеверен был Пушкин, уже в этой дороге по Заволжью и Зауралью он рассказывал Фуксам о предсказании старой гадалки, которое, сколь ни выглядит это мистикой, постепенно исполнялось. – М. С.). На третьей станции стали закладывать мне лошадей – гляжу, нет ямщиков – один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой (гибель Пушкину была предсказана или от белого человека, или от белой лошади, почему всяческие дорожные приметы его волновали сильно. – М. С.); по этой на станциях везде по шесть лошадей, а почта ходит четыре раза в неделю. Повезли меня обратно – я заснул – просыпаюсь утром – что же? не отъехал я и пяти вёрст. Гора – лошади не взвезут – около меня человек 20 мужиков. Чёрт знает как бог помог – наконец взъехали мы, и я воротился в Симбирск. Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал».
Он вернулся утром, пошутил, что плохо его проводили. И не мог не заметить – так мне представляется, – что вспыхнуло радостью лицо юной Загряжской. Юным девушкам свойственно заблуждаться – не подумала ли дочь губернатора, что великий поэт вернулся ради неё? Кто знает. Однако именно здесь, в единственном месте пути, всё совпадает – и юное восторженное существо, почти девочка, и накрытый после неожиданного, а стало быть, знаменательного возвращения стол, и милое кокетство за ужином, и нежная ножка, случайно или лукаво коснувшаяся его ноги...
«Теперь еду другим трактом. Авось без приключений».
Доныне ни в одном из губернских, а тем более провинциальных городов, лежавших на его пути, Пушкин не останавливался столь надолго.
Его путь лежал на Оренбург, но в мыслях уже теснились строки, уже мерещилось ему Болдино и новая его, столь плодотворная осень. «Лишь осенью я расцветаю вновь...»
Он ехал и думал, что, если бы не нужда, гонящая его вперёд, он, может быть, прямо сейчас свернул с пути в своё имение. Проплывала за окном кареты вступающая в осень земля, чуть притомлённые травы, лывы на дорогах, стоял пред внутренним его взором весь уже немалый путь, и расширенные от восторга и внутреннего огня глаза девочки, и её полудетская шалость. И выплывали откуда-то из таинственного уголка души строки:

Она глядит на вас так нежно,
Она лепечет так небрежно.
Она так тонко весела,
Её глаза так полны чувством,
Вечор она с таким искусством 
Из-под накрытого стола 
Свою мне ножку подала!

Ах, девчонка, ах, бесёнок! Он думал о годах, что так были горьки, но зато и веселы, о том, что мимолетное движение души, ответившее на движение другой души, и есть та божья искра, что из ничего творит нечто, а он уже человек солидного возраста, ему ли шутить и влюбляться?..
И на другом листочке тетради появляется ещё четыре строки:

Зачем я ею очарован?
Зачем расстаться должен с ней?
Когда б я не был избалован 
Цыганской жизнию моей...

Воистину жизнь цыганская – кочевая. Если вычесть из его тридцати четырёх лет семейные переезды, перемены домов и квартир, дороги в ссылку и из ссылки, его поездки из Петербурга в Москву через всю тверскую землю, его нынешнее путешествие – что останется? Его бросал в дорогу то стих, то язык... «Смотри, Пушкин, язык до Киева доведёт», – говорили ему. «А может быть, и за Прут», – горько отшучивался он. За Прут... запрут... И заперли, сперва в Кишинёве, потом в Одессе, в Михайловском... Теперь вот заперло его душу обещание царя быть его цензором... Его бросало в дорогу влеченье души – за цыганской девушкой в Кишинёве; он шёл за ней, а нашёл «Цыган»; то на Кавказ, в действующую армию, не испросив милостивого разрешения императора и Бенкендорфа. И нашёл «Путешествие в Арзрум», то, как сейчас, в Болдино. Он уже сообщил жене: пишется в карете, «что же будет в постеле» – известно, что, проснувшись чуть свет, он любил писать «в постеле», положив на согнутые колени специальную дощечку и сбрасывая исчерканные листы на пол. И сейчас его властно влекло в Болдино...

Когда б не смутное влеченье 
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье 
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал –
И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал...

Лежала пред ним уральская дорога. Вставал впереди Оренбург, знакомство с Далем, который окажется потом и у его смертного одра, и последние слова поэта услышит его новый знакомец, который пока в своей уральской службе ещё не ведает о приезде Пушкина. Ждёт его Болдино, где в этот раз напишет он своего Пугачёва, начнёт и завершит работу над «Медным всадником», сочинит «Сказку о рыбаке и рыбке» и «Сказку о мёртвой царевне и семи богатырях», поэму «Анджело», переведёт баллады Адама Мицкевича «Засада» (перевод он назвал «Воевода») и «Три Будрыса» («Будрыс и его сыновья»).
2 октября 1 833 года. Болдино.
«...Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чём не думаешь, ни о какой смерти не печалишься. Последнее письмо моё ты должна была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск – тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за моё здоровье, наперерыв давали мне известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной. При выезде моём (23 сентября) вечером пошёл дождь, первый по моём выезде. Надобно тебе знать, что нынешний год была всеобщая засуха и что бог угодил на одного меня, уготовя мне везде прекраснейшую дорогу. На возвратный же путь послал он мне этот дождь и через полчаса сделал дорогу непроходимой. Того мало: выпал снег, и я обновил зимний путь, проехав верст 50 на санях. Проезжая мимо Языкова, я к нему заехал, застал всех трёх братьев, отобедал с ними очень весело, ночевал и отправился сюда. Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же обозлился на них, как на симбирского зайца...»

«То ли дело холостому!»
Вскоре после женитьбы он написал стихотворение:
Нет, нет, не должен я, не смею, не могу 
Волнениям любви безумно предаваться;
Спокойствие моё я строго берегу 
И сердцу не даю пылать и забываться;
Нет, полно мне любить; но почему ж порой 
Не погружуся я в минутное мечтанье,
Когда нечаянно пройдёт передо мной 
Младое, чистое, небесное созданье,
Пройдёт и скроется?.. Ужель не можно мне,
Любуясь девою в печальном сладострастье,
Глазами следовать за ней и в тишине 
Благословлять её на радость и на счастье...

«Пройдёт и скроется...» Сперва думалось мне, что три листочка из зелёной дорожной пушкинской тетради, вырванные из неё, то ли затерялись в архиве поэта по возвращении его из Болдина, то ли были им забыты, потом мне представилось, что он не опубликовал и не переписал хотя бы на чистовик стихи эти, ибо мысли его были заняты изданием Пугачёва, большими вещами, написанными в эту осень.
Теперь, завершив путешествие по следам поэта, я убеждён: Пушкин не опубликовал стихотворение «Зачем я ею очарован...» совсем по другой причине: он был хорошим, достойным мужем.
Иркутск – Москва – Берново – Старица –
Ярополец – Ульяновск – Болдино – Байкал.
1977–1988

Источники

Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10-ти т. М., 1963. Т. 3. Пушкин А. С. Там же. 1964. Т. 6.
Пушкин А. С. Там же. Т. 8.
Пушкин А. С. Там же. 1965. Т. 10.
Пушкин А. С. Письма к жене. Л., 1986.
Лемин А. Ю. Из истории одного стихотворения Пушкина / / Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1986.
Давыдов Евг. 1833 год в творчестве Пушкина / / Пушкин. 1833 год. Л., 1933.
Овчинников Р. В. Над «пугачёвскими» страницами Пушкина. М., 1981.
Овчинников Р. В. Пушкин в работе над архивными документами: «История Пугачева». М., 1969.
Кузьмин Николай. «Зачем я ею очарован?..» / / Лит. Россия. 1982. 4 июня.
Славянский Ю. Л. Поездка А. С. Пушкина в Поволжье и на Урал. Казань, 1980.
Ободовская И., Дементьев М. Пушкин в Яропольце. М. 1982.
Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. Л., 1975.
Фукс А. А. Пушкин в Казани / / А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2.
Погодин М. П. Из «Дневника» / / Там же.
Шевырёв С. П. Рассказы о Пушкине / / Там же.
Муравьёв А. Н. Из книги «Знакомство с русскими поэтами» / / Там же.
Нащокина В. А. Рассказы о Пушкине / / Там же. Нащокины П. В. и В. А. Рассказы о Пушкине, записанные П. И. Бартеневым / / Там же.
Калинин Н. Пушкин в Казани. Казань, 1942.
Бобров Евгений. А. А. Фукс и казанские литераторы 30–40-х годов / / Русская старина. 1904. Июнь. июль.
Пономарёв П. А. Казанская периодическая пресса: «Заволжский муравей» / / Казанский литературный сборник. Казань, 1978.
Лаврский К. В., Пономарёв П. А. Карл Федорович Фукс и его время / / Там же.
Курочкин Юрий. Кому-то от кого-то / / Уральский библиофил. Свердловск, 1984.
Фукс А. А. (краткая библиография).
Стихотворения Александры Фукс. Казань, 1834. Царевна-Несмеяна: Народная русская сказка, переложенная в стихи для десятилетнего читателя Павла Александровича Жмакина Александрою Фукс. Казань, 1838.
Письма из Москвы в Казань / / Заволжский муравей. Казань. Т. 2.
На проезд А. С. Пушкина через Казань: Стихи / / Там же. Т. 1.
Вечер на даче июля 13 дня 1831 года: Статья, стихи, характеристика величавой личности К. Ф. Фукса / / Там же. 1832. Т. 2.
Черемисские поминки: Особенности быта и характера черемис и чуваш и описание больших и малых поминок по усопшим родственникам / / Там же. 1834. Т. 3. (В «Вестнике Европы» (1867, № 12) в статье П. В. Знаменского «Горные черемисы Казанского края» даётся высокая оценка работам А. А. Фукс: «самыми полными и наиболее удовлетворительными исследованиями по мифологии черемис доселе остаются... записки о чувашах и черемисах г-жи Фукс»).
Поездка из Казани в Чебоксары//Там же. Т. 1, 2.
Баратынский Е. А. Фукс: Стихи / / Баратынский Е. А. Поли. собр. стихотворений. М., 1936. Т. 1.
Языков Н. М. А. А. Фукс: Стихи / / Языков Н. М. Собрание стихотворений. М., 1948.
Де-Пуле. Отец и сын / / Русский вестник. 1875. Август.
Второв Н. И. Литературные вечера в доме А. А. Фукс / / Литературные салоны и кружки. Первая половина XIX века. М., 1930.
Соллогуб В. А. Из доклада в Обществе любителей российской словесности / / А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Л-1., 1974. Т. 2.
Лебедев Д. Пушкин и симбирские старожилы / / Московские ведомости. 1901. № 242 (Воспоминания К. И. Коротковой и комментарий к ним.)
Поливанов В. Н. Пушкин в Симбирске / / Исторический вестник. 1899. Август.