а б в г д е ж з и к л м н о п р с т у ф х ц ч ш э ю я

Байбородин А. Г. / Произведения

Побег

Мать с отцом и меньшой Верой жили на лесной заимке, что в тридцати верстах от села, а старших, Ваню да Таню, оставили в деревенской избе на попечение Ильи и его жены Фаи, молодухи, по-деревенски. Молодуха держала ребятишек в ежовых рукавицах: уж на что Танюшка уродилась смирная и угодливая, а и той перепадало брани; Ванюшку же, озорного и вольного, тётя Фая и за уши драла, и в угол ставила.

Сестра вторую зиму бегала в школу – смирилась, приноровилась, а Ванюшка – первую. Азартно начал учение, но к Рождеству Христову остыл: вроде, всё познал, больше нечему учиться. И нестерпимо хотелось окрылить из родимого дома, обращённого молодухой в холодную кутузку, пролететь на синегривом коне степью и таёжными хребтами очутиться в жёлтовенцовой избе, о бережно утаенной матёрыми соснами и листвяками. За тридцать зимних верст доплывало духовитое тепло русской печи, откуда мать выудила противень с творожными и брусничными шаньгами, налила в китайские пиалы зелёного чая и зовёт к печеву отца. Тятя строгает у порога, мастерит из берёзовой треноги лавочку для Ванюшки. Тоскливое житьё вдали от матери, под суровым надзором молодухи, стало парнишке невмоготу.

– Убегу я, Танька, из дома... – вслух поразмыслил Ванюшка. – Убегу к мамке на кордон... Давай, Танька, вместе убежим?

– Ты чо, сума сдурел?! А школа...

– Придём на кордон, мамке пожалуемся: молодуха за ухи дерёт, в угол ставит... Мамка и вернётся в деревню... Пошли, Танька...

– Ты чо, Ванька, далёко же...

– Ой, кого там далёко?! – мужичком встрепенулся парнишка и даже подбоченился. – Мы с дядей Ваней ездили, не успеешь оглянуться, уже и кордон.

– Заблудимся в лесу...

– Ничо не заблудимся. Я же дорогу помню. Сколь ездил... Да тут же близенько.

– Не, Ванька, я боюсь...

– Ладно, я один пойду. Пускай молодуха тебя колошматит. А я к маме...

Привиделась и Таньке лесная заимка, как в Божией пазушке припрятанная в хребтовом заветрии, и ощутила девчушка, явственно и до слёз желанно, материну ладонь на своей щеке, на волосах, заплетённых в два мышиных хвостика. Вот матушка скребёт ей головёнку, чтоб избавить от перхоти, вот заплетает косицы, а ласковые руки пахнут добром, молоком и тёплым ржаным хлебушком.

И всё же Танька не отважилась бы топать в эдакую таёжную даль, но братку одного страшно и жалко отпускать, да и привыкла уже покоряться ему, верховоду.

***

Лохматый и беспородный дворовый пёс Шаман метнулся за ребятишками, радостно повиливая хвостом, обнюхивая и метя палисадники, дескать, здесь был я, пёс Шаман. Выбежал кобелишко к степной поскотине и там задумчиво встал, пришибленно, виновато косясь на своего дружка Ванюшку и тоскливо оглядываясь назад, в деревню. Сколь потом ни манил его парнишка, Шаман так и не стронулся, а как путники стали меркнуть в предвечерней мгле, развернулся и тихонько порысил домой.

Вот уже далеко-далеко за ребячьими спинами, на краю синеватой степи, чужеродно, неласково и редкозубо чернеют избы на отшибе села с торчащими в безветрии хвостами вялых дымов; вот уже позади степная голь и корявая берёза-бобылка на увале, увешанная пёстрым бурятским лоскутьем и конским волосом; вот уже брат с сестрой вошли в тревожно затаённый, предзакатный березняк, утопающий в волнистых сумётах.

Долго брели дети лесом, выбиваясь из сил, не чуя ног, то громко переговариваясь, бранясь, то горланя:

Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы – пионеры, дети рабочих...

Ребятишки боялись молчать, боялись остаться лицом к лицу с вечерней сумрачной тишью; пели, говорили, отпугивая страх, что вместе с закатным морозцем крался под ребячьи телогрейчишки, знобил души. А уж из торопливо стемневшей берёзовой чащобы пепельным туманом наплывали сумерки, сжимая ребятишек стылыми, безжалостными лапами.

– Дура я, дура, попёрлась за тобой, дураком, – захныкала Танька. – Сидела бы дома...

– Ага, в углу бы торчала...

– Ты в углу торчал. Всё из-за тебя, хулигана. Мы бы с молодухой браво жили... Куда, дура, попёрлась?! Поди, и с дороги-то сбились...

Сестра брякнула то, что исподволь сосало Ванюшкину душу, но парнишка, чтобы сомнение не одолело, не обессилило, задиристо выкрикнул:

– Ничо не сбились! Сама ты сбилась... Уже близенько... Хребет перевалим – и кордон...

Ребятишки вышли в широкий пойменный луг, на краю которого, судя по долгой тальниковой гриве, извивалась оледенелая, заснеженная речушка. Посреди покоса уныло торчал под снежным малахаем зарод сена в жердёвой огороже. Ни вольного покоса, ни речки, вроде, не должно быть до самого кордона, прикинул парнишка, и сомнение теперь уже не сосало, а по-зверушечьи грызло душу. Или был покос с речкой?..

Кажется, нет... Да, похоже, сбились с дороги, что немудрено, если ближе к лесу от санного пути, к югу и северу, словно сучья лиственя, отвиливали наезженные просёлки, и беглецы замирали на росстанях, гадая куда править. «А может, и верно идём, – успокаивал себя парнишка. – Когда с отцом в деревню ехали, вроде, и широченное поле видел, и речку вброд переезжали...»

Когда миновали заледенелую речушку и ступили в лес, потёмки на глазах сгустились в темь чернее сажи, и смерк даже придорожный ерник, что ломают на мётлы; и пошли брат с сестрой, ощупывая просёлок катанками, но заступая и заступая в рыхлый сумёт. Кусачий мороз жёг щёки, уши, и ребятишки, трясясь в ознобе, тёрли их овчинными варьгами.

 Выбившись из сил от страха и растерянности, опять занюнила сестра:

– Привёл куда-то, паразит. Говорила, по другой дороге надо... Лучше бы дома сидела...

– Да не вой ты!.. – шуганул Ванюшка сестру. – Тут уже маленько осталось. В гору подымемся... – парнишке приблизилось, что темь впереди вздыбилась хребтиной, – спустимся, вот и кордон.

– Пропадём в лесу. Тут, поди, и волки, и медведи...

Хотя небо не прояснило, не высунулся ясный месяц и не проклюнулись звёзды медным просом, но откуда-то – может, от снега – стал навеиваться призрачный, покойничье-голубоватый свет. В полной, струной натянутой тиши ребятишки переговаривались шёпотом, но громко, на весь лес, скрипели на отверделом снежном насте ребячьи катанки. И вдруг послышался скрип чьей-то вкрадчивой поступи.

Ребятишки, не дыша, словно под водой, обмирали, затихал и тот, кто незримо крался следом, но стоило им тронуться, как опять всё ближе и ближе слышались чьи-то настигающие шаги. И вдруг – накаркала сестра-ворона – просёлок на излучине заступило чумазое чудище; и, ловяще разведя лапы, медвежало покачиваясь, пошло на ребятишек. Танька пронзительно заверещала, бросилась назад, тут же и Ванюшка, не помня себя от страха, кинулся следом. Они бежали, оскальзываясь, падая, барахтаясь в снегу вздымались, чуя уже спинами тяжкое, сопящее дыхание, слыша звериный рык, и, выбившись из остатней моченьки, пали среди дороги и завыли в голос, обречённо сжавшись и зажмурившись, поджидая чудище. Но зверь не спешил задрать ребятишек, залёг в придорожных ерниках и что-то выжидал...

Долго ли, коротко ли брат с сестрой выли, скулили – у Ванюшки из горла, обмётанного сухостью, уже вылетал лишь сип, – при этом тёрли горящие на морозе щёки и уши; но потом теплый, ласкающий сон укутал ребятишек в глухие пуховые шали, страх угас, мороз отмяк, и Ванюшка увидел: вот матушка протопила русскую печь, плеснула тёплой воды в корыто и, пихнув в него парнишку, намылила и пошла проворными пальцами скрести голову, затем стала поливать из кувшина...

***

Влажно-синее вешнее небо, в глуби которого оживал, теплел жулью зовущий взгляд, и пока ещё невнятно, обливаясь эхом, звучал утешающий, манящий голос, а встречь певучему ангельскому гласу, встречь ласкающему взгляду плыли жаворонками две светлые души, вздымаясь выше и выше по витой незримой лестнице; и они уже зрели из синевы свои безмолвные плоти, стыло темнеющие посреди заснеженного березняка... но тут, настойчиво сбивая нежное пение, вдоль проселка вдруг явственно зазвенел поддужный бубенчик...

Не видели бедовые, как, слепившись из снежного сияния, бренча колокольцем и удилами, явилась сивая лошадёнка, из саней выскочил Ванюшкин крёстный, кока Ваня, и подбежал к ребятишкам. С горем пополам, шлепая по щекам, разбудил их, уложил в сани на медвежью шкуру и тут же снежной порошей, до жаркого красна растёр беглецам носы и щёки, руки и ноги. Потом запалил на дороге быстрый костёр, приладил к огню котелок, набитый снегом, а когда ожил и оттеплило перелесок живым огнём, когда отползла темь – злая нежить, напоил ребятишек горячим чаем с пряниками.

– Куда же вы, бедолаги, лыжи навострили? – морщился от жалости кока Ваня.

– Ванька, дурак, сомустил, – захныкала слезливая сестра. – Говорит, пойдём к мамке на кордон.

– Дак вы, ребятки, в другую сторону подались, – засмеялся кока Ваня, чтобы подбодрить ребятишек. – По этой Царской дороге в Москву бы утопали, за тыщу вёрст... Вот есть же Бог, ведь думал же в деревне: высплюсь у деда Кузьмы да утречком и тронусь домой, – дивился кока Ваня, – а вроде голос был: дескать, езжай, Ваня. Да... Ну что, поедем ко мне на зимовье, а завтра чуть свет утартаю вас к мамке...

Кока Ваня уложил в перемётную кожаную суму котелок, кружки, присыпал снегом костерок, ещё чающий углями, и путники тронулись с Богом. На излучине пути кока Ваня, засмеявшись, показал рукой на срезанный небесным огнём листвяк, растопыривший над просёлком толстые сучья-лапы:

– Не эдакое ли чудища за вами гналось?

– Не-а! – испуганно выпучила глаза Танька. – То бежало за нами и сопело...

– Медведь, однако, шатун... – смекнул Ванюшка. – В берлогу не лёг, вот и шарится по тайге.

– Ага, медведь... – невесело улыбнулся кока Ваня. – Что это вы, ребята, с молодухой-то не можете ужиться?

– Злая шибко, – нахмурился Ванюшка. – Никакого житья от её. Ведьма...

– Нельзя так, Ваня, грех... Э-эх, ребятки-козлятки... Злая... Да и вы-то, поди, не сахар, не медовы прянички. Поневоле злой станешь.

– Я-то ничо, это Ванька всё придуривал. То уроки пропустит, то пробегат, дома не помогат...

– То-то и оно. Ей ведь тоже несладко. Запурхалась, поди, с вами, вот и озлилась. А вам бы сей ласково, послушно, и она бы с вами ладом. Худое слово и добрых делает худыми, а слово доброе и худых делает добрыми. Во как святые отцы говаривали...

На лесной заимке Иванова хозяйка Дулма, молчаливая степнячка, хотела усадить ребятишек за стол чаевать, но те уже валились с ног, – намаялись, намёрзлись, страху натерпелись, – и она тут же уложила их на овчинные дохи подле своей детвы.

Утром кока Ваня запряг Сивку и повёз Ванюшку с Танькой на кордон к отцу, матери, для чего снова вернулся в степь, на ту коварную развилку, где беглецы сбились с пути. Когда миновали леса и елани, вползли на проплешистую седловину хребта, когда внизу снежным долом отпахнулась приречная падь с лесничьей избой на краю, остроглазые ребятишки тут же высмотрели, как встречь им от реки устало плетётся Гнедуха, и мать, стоящая в санях, пристально озирается по сторонам. Ванюшка с Танькой обрадовались, весело заёрзали в розвальнях, но, когда мать подъехала ближе и они углядели её лицо темнее тучи, с глубоко и скорбно опавшими глазами, да приметили ещё и тальниковый прут в руках, тут же съёжились за спиной коки Вани. А тот не поспел и словушко приветое вымолвить, как сестра не по летам быстро соскочила на дорогу и кинулась с прутом на сына, – прознала уже, от кого лихо привалило. Парнишка выкатился из саней, хотел было дать дралу в лес, но тут его настиг и ожёг сквозь телогрейку свистящий прут. Мать бы измочалила талину о сыновью спину, да кока Ваня унял сестру, и та, обессиленная переживанием, пала в сани, пригребла к себе Таньку и запричитала сквозь рыдания:

– От чо, ироды, удумали, а! За тридцать вёрст попёрлись на ночь глядя... От чо, варнак, вытворят... – мать покосилась на Ванюшку, который ревел в придорожном сумёте. – И девку сомустил... Илья приезжал в потёмках, говорит: «Убежали на кордон...» Видели мужики, как они от деревни к лесу побрели. То же уж, не могли образумить... Илья по дороге проехал, всё проглядел – нету... пропали. «Но тут я чуть в обморок не упала... Езжай», – говорю, – Илья, назад в деревню, ищи. Может, в зимовье забрели, либо в копну

сена залезли... а сама места найти не могу. За ночь глаз не сомкнула. Уж и молилась, и крестилась, уж и глаза все по выплакала, уж и всё передумала, голова на раскоряку: то замёрзли, то ли где блудят... И отец как на грех умотал на рыбалку с Гошей Хуцаном. Ладно, хоть кобылу оставил, на Гошином коне уехали на Щучье озеро... а утром чо, корову подоила, сенца кинула, Верку покормила, наказала, чтоб из избы не вылазила, да и...

Мать не договорила, прислушалась – из-за поворота послышалось бряцанье узды, громкое пофыркивание коня, визг санных полозьев, затем собачий брёх; и вдруг лихим клубком выкатился Шаман, всех обежал, счастливо накручивая хвостишком, и тут же налетел на плачущего дружка и, лизнув ему нос, повалил в снег. Илья, выбравшись из обшитой шкурами ладной кошёвки, глянул на Ванюшку тяжёлым взглядом, протяжно вздохнул, покачал головой:

– Ты, брат, впредь-то маленько думай, что вытворяешь. Сам бы загинул и сестру сгубил...

– Надо, однако, назадь в деревню кочевать, – мать поразмыслила вслух. – Чо же ребятишки будут одни бедовать?!

Зиму бы дотерпели, летом – сюда, а уж по осени кочевать надо. На будущий год и Верку в школу отдавать... Ну что, поехали на кордон... Как чуяла гостей, позавчера противень шанег напекла и наморозила – и творожных, и брусничных, счас печку подтопим, чай будем пить.