а б в г д е ж з и к л м н о п р с т у ф х ц ч ш э ю я

Вампилов А. В. / О жизни и творчестве

Жилкина Татьяна

РОДИЛСЯ ГЕНИЕМ

(Памяти драматурга Александра Вампилова)


Источник: "ГРАНИ": межконтинентальный русский литературный журнал (THE RUSSIAN LITERARY JOURNAL). – 2009. – № 229

Светлой памяти Анастасии
Прокопьевны Копыловой

На закате солнечного переделкинского апреля с его неумолчным суетливо-звонким щебетом вернувшихся скворцов, влажным и теплым дыханием земли и среди уже отважно пробившейся к свету травы, редкими островками неправдоподобно белых сугробов, нанесенных еще февральскими метелями к подножью сосен, окружавших плотным кольцом-хороводом дачу Каверина, мы сидим с Вениамином Александровичем рядом в широких плетеных креслах и вычитываем подготовленный материал для журнала «Литературное обозрение».
Вернее, «вычитываю» я. Писатель внимательно слушает с полузакрытыми глазами, изредка кивая головой, как понимаю, в знак согласия с прочитанным мною.
Несмотря на тяжелую болезнь, «съедавшую» его изнутри, и огромный, во все лицо, синяк от недавнего падения, который не скрывает даже меховая шапка-ушанка, глубоко надвинутая на лоб, голова ясная, мысль работает четко, но слова даются с трудом. Жить остается две недели. Всего две недели…
Знает ли он, чувствует ли, что так уже короток отмеренный ему на теплой весенней земле, в этом безумном и несчастном мире срок? Вероятно. Но отчего так пронзительно-радостно звучат его слова о надежде, без которой каждому из нас трудно, почти невозможно жить?
А время все-таки не проходит бесследно, соглашаюсь я с Кавериным, неправда все это, оно не тонет в глухом океане вечности, а продолжается, претворившись в память, опыт, традиции и даже в возраст. Но как важно при этом не «мудрствовать лукаво», не тратить силы на выяснение «отношений» со Временем, а если уж что и выяснять, то правду о нем, несмотря на всю мучительность духовных исканий.
…Пока мы работаем – уходящий луч солнца прощально пробивается сквозь пушистые верхушки деревьев, скользит над нашими головами по крыше одноэтажного домика и медленно угасает…
Уже не помню в связи с чем перечисляю имена: Симонов, Леонов, Твардовский, Паустовский, Арбузов, Рощин, Вампилов… Стоп! Каверин неожиданным движением руки и поворотом головы в мою сторону, останавливает:
– Вы к этой ком-па-нии… – он так и произносит нараспев это слово, показавшееся мне в ту минуту немного обидным. – К этой компании, – повторяет он вновь, – Вампилова не относите. Он родился гением, и, если бы не ранняя гибель – взошел на вершины мировой драматургии.
Одной фразой – а произнести ее по возможности выразительно и четко помогает слабая жестикуляция худых старческих рук – он неожиданно напомнил мне старую, но хорошо забытую истину: талант попадает в цель, когда никто попасть не может; гений попадает в цель, которую никто не видит…
«Родился гением». Так о Вампилове не сказал никто.

Как композитор наполнен музыкой, так и в душе драматурга Александра Вампилова, который «написал всего пять пьес и завоевал весь мир», среди разлада, неверия, лжи постоянно звучала пронзительно-печальная мелодия тоски о правде и добре, человеке совершенном, нравственном, красоте и поэзии отношений.
Кажется, нет проще задачи для художника – благими порывами вымощены дороги во все стороны Вселенной, а не только в ад, как принято считать. Так отчего же его драматургия, рожденная в чистом роднике сибирской глубинки, – а есть в ней, по словам Александра Штейна, «нечто и от чеховской сценической сложной простоты, нечто от гоголевской сатирической химеры, нечто от Салтыкова-Щедрина, но в отличие от всех них свое молодое современное вампиловское», – подчас необъяснима, часто мистически настроена и почти всегда пророческая?
У ретивых чиновников, «заведовавших идеологией» в обкомовских кабинетах, и у тех, кто восседал в креслах литцензуры, страх перед непонятым, как, впрочем, это бывает всегда, переходил в растерянность, и было от чего. Алчность, пошлость, торгашество, приспособленчество, фарисейство, двуличие – «джентльменский набор» человеческих качеств принадлежал исключительно «пережиткам капитализма» – и не иначе! И вдруг оказывается, что у родного советского человека, да еще в эпоху «развитого социализма» эти пороки приобрели особую пряность!
Но и театральные двери долго оставались наглухо запертыми для Вампилова. И не столько по воле цензуры – сколько из-за стереотипно устроенных наших собственных мозгов и принципа раз и навсегда устоявшихся истин. Не всем оказался понятен и просто «по нутру» его герой, который, проходя через испытания, живет в сложнейшей борьбе между Злом и Добром, когда последнее не прячется за оборонительную баррикаду, не устраивается поудобнее в прокурорской позе. Но и всепрощение, коим полна вампиловская драматургия, не уводит от истины. Это скорее позиция Достоевского – «при полном реализме найти в человеке человека».
Когда однажды Олег Ефремов предложил Вампилову «для быстрого прохождения пьесы» – речь шла об «Утиной охоте» – «провести ее по разряду пьес национальных авторов», тот немедленно отказался и был уязвлен. Вампилов считал себя русским писателем, был кровно связан с русской литературой, а самое главное – в подачках не нуждался.
Тот же Ефремов признался, что предложение, с которым обратился к ним молодой драматург, расслышано и понято не было. Его боль, его исповедь были поставлены под сомнение, казались провинциальной экзотикой. «Мы не почувствовали, что каждая его строка пропитана сознанием какой-то высшей цели».
За формой драмы – а почти каждая пьеса начинается как водевиль или фарс, а затем стремительно достигает драматического напряжения – скрывались подчас мучительные личные вопросы, в которых, как это бывает всегда в подлинном искусстве, выражалось Время.
Горько сознавать, что таланту в России испокон веков суждена двойная доля – одна земная, тяжелей которой не сыщешь, другая – посмертная. «Русский гений издавна венчает…»
По иронии судьбы при жизни Вампилова его драматургии как бы не было. Только за два года до гибели его имя пусть робко, но произносится в московских театральных кругах, а театры медленно, боязливо, «в раскачку» обращаются к его пьесам. Это уже потом, после, когда, казалось, весь культурный мир Европы и Америки заговорил о «сибирском Чехове», правда, не без доли суетного любопытства, о «театре Вампилова», подчиненного особой эстетике, о «загадке» и тайне, которые он унес с собой в воды Байкала. Возник даже своеобразный термин – «восторженное непонимание Вампилова»…
А на мой взгляд, он уже тогда предвидел нас, сегодняшних, подлецов и шутов одновременно, неверующих, опустошенных, полных удушающей лжи, одержимых безудержной погоней за земными благами, сменивших один флаг на другой, присовокупив к красному еще два, но по-пионерски «всегда готовых» к новому коммунистическому бреду; порой ненавидящих друг друга и рвущих «изо рта кусок», презревших нетленные сокровища Духа, разучившихся делать добро, любить и прощать.
Это был, я бы сказала, «…провидческий драматизм будущего». Едва ли не единственный из молодых писателей-шестидесятников, он воочию показал нам наше вырождение: куда мы зашли, гонимые ветром истории. И в то самое время, когда трудно стали различимы даже противоположности – любовь и измена, страсть и равнодушие, искренность и фальшь, свобода и порабощение, увидел в обретении вытравленных системой из народной души христианских заповедей, следуя которым Добро и Доверие совершают подлинные чудеса, выход из Тьмы и Хаоса нашего существования – не убей, не укради, не обмани, не предай, не прелюбодействуй; «почитай отца твоего и мать», «возлюби ближнего как самого себя», «не хлебом единым жив человек», «побеждай Зло Добром», «истина делает вас свободными», «гневаясь, не согрешайте, солнце да не зайдет во гневе вашем», «дорожа временем, потому что дни лукавы», «по плоду познается дерево», ибо нет иного Света, чем тот, что зажегся две тысячи лет тому назад.
И угадав эту простую и мудрую Истину – он принес в мир Свое слово.

Сначала очень личное и такое явственное сквозь туманную дымку лет…
Пять минут назад гулко захлопнулась за Саней дверь на лестничную площадку. Он уходит в тот раз последним из всей многоголосой и шумной компании.
Распахнув окно в светлый июньский рассвет, окутавший Иркутск розоватым туманом, и переставив со стола на широкий подоконник вазы с букетами байкальских оранжевых жарков и лиловых колокольчиков, привезенных накануне с побережья кем-то из гостей, мы с мамой моем в раковине посуду, а он все сидит на табуретке в углу просторной кухни и, склонив к гитаре темную кудрявую голову с нежно-бледноватым восточным овалом лица, тихо перебирает струны.
Потом встает, как-то неловко прощается и уходит.
Больше я его уже никогда не видела. Но звуки те доносятся ко мне через годы утрат и потерь и сладостной болью рвут на части сердце: «Гори, гори, моя звезда…»

Был час, по меткому определению французов, «между волком и собакой». На город вместе с пушистым снегом, напоминающим легкие клочья ваты на новогодней елке, пали ранние декабрьские сумерки. От синевы, разлитой в густом морозном воздухе, и тишины высоких сугробов, огни зажженных электрических лампочек сквозь щели ставней деревянных домов со старинной резьбой кружевных наличников кажутся мигающими звездами, чудесным образом упавшими на землю, чтобы через мгновение вновь взлететь на небо и там замереть в чистоте и сиянии рядом со строгим месяцем. Нет более совершенней декорации, чем эта «в самом большом, самом прекрасном, самом правдивом театре».
Синий свет сугробов и сопровождал всю дорогу пыхтящий, толстопузо-рыжий автобус с заиндевелыми стеклами на иркутскую окраину, где меня в тот вечер ждали…
Окна квартиры занавешены изморозью. Одно из них, выходящее прямо на Ангару, – Санино. Комната, как обоями, оклеена театральными афишами спектаклей, состоявшихся уже без него, – Норвегия Финляндия, Швеция, Англия, ФРГ, Югославия, Польша, Чехословакия, Америка… Книжный шкаф с его библиотекой, диван, письменный стол. На нем лампа под зеленым стеклянным абажуром, кусочек байкальского сердолика – «Санин» камень… Пожалуй, все.
Анастасия Прокопьевна – маленькая, худенькая, в теплом бумазейном платье в горошек, подвязанная длинным, до колен, ситцевом фартуком, гремит на кухне чашками в стареньком буфете, достает сахарницу, снимает с плиты топленое молоко к чаю. Галя, Санина сестра, приветливо улыбаясь, ставит на стол «горницы» горячий самовар, из духовки появляются теплые шаньги и сладкий с брусничной начинкой пирог.
Все, как обычно – и мой приезд в дом Вампиловых, и радость встречи, и горечь воспоминаний…
Молодая учительница математики средней школы поселка Кутулик, затерявшегося в аларских степях Восточной Сибири, Тася Копылова, Тася-Тасенька, носила под сердцем четвертого ребенка, когда у ее мужа Валентина Никитовича Вампилова начались на работе, на первый взгляд, какие-то странные неприятности. То вызывают по нескольку раз в неделю в район и требуют отчетов по школе десятилетней давности, когда он вовсе и не исполнял директорские обязанности и даже не работал в ней. Взламываются в учительской на шкафах замки, и пропадают архивы. Горит среди ночи школьная ограда – всем «миром» тушили, иначе быть беде.
Появляются в поселке, где все знают друг друга, незнакомые мужчины в плащах мышиного оттенка и, называя себя страховыми агентами, – а народ в сибирских селах доверчив до наивности! – ходят по домам, открывая сапогами незапертые двери, шарят в сенях, что-то выспрашивают и записывают в блокноты такого же серого цвета.
…Арестовали Валентина Никитовича в февральскую ночь тридцать восьмого года. Горела на столе свеча, от печи тянуло остывающим теплом, она не спала – кормила маленького.
Услыхав короткий, как выстрел, стук в дверь, спокойно оторвала от груди сына, бережно поправила сбившийся ему на плотный лобик платок, положила в колыбель, висевшую на крючке под потолком, чуть качнула ее, затем легким движением руки разбудила мужа и только после этого вышла со свечой в сени и подняла заложку. Не закричала, не заплакала, боясь испугать проснувшихся детей.
Они знали, что рано или поздно, но так будет – ночной стук, мужчины в серых плащах, похожие друг на друга, как волки в стае, их безмолвный разговор при обыске. Еще в канун Нового года, когда мужа сняли с работы, сожгли весь его архив – письма, дневники, даже конспекты университетских лекций – всю «крамолу». Остались только семейные фотографии да старый альбом с юношескими стихами…
Анастасия Прокопьевна внезапно замолкает. Старается ли в эти минуты воскресить в подробностях, которые помнит только она, ту страшную ночь, или в этот миг, как и тогда, оборвалось в душе нечто такое, после чего все слова – пустой звук?
…Трогательный факт из биографии провинциального учителя русской литературы.
Десятого февраля, в год, когда весь мир отмечал столетие со дня гибели Пушкина, жители далекого завьюженного бурятского поселка собрались в клубе, жарко натопленном по этому случаю дровами, чтобы почтить память великого сына России. И даже Анастасия Прокопьевна не помнит тех самых «главных» слов, что сказал, открывая «пушкинские дни» в Кутулике, Валентин Никитович. Но музыку стихов, звучащую из уст любимого, душа хранит до сих пор: «…мне грустно и легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою, тобой, одной тобой».
Судьба навечно, навсегда соединила двадцатитрехлетнюю Тасю Копылову, дочь иркутского православного священника о. Прокопия, и Валентина Вампилова, выходца из крестьянской многодетной, но образованной бурятской семьи.
– Влюбилась?
Анастасия Прокопьевна смущенно, совсем по-девичьи улыбается.
– Влюбилась. Очень умный и образованный человек был.
О том, что ко дню их встречи у Валентина Никитовича, который оказался ее старше на восемь лет, была семья, две дочери, – мы не говорим. Да и что тут скажешь? Любовь всегда права. А то была великая любовь: овдовев в тридцать два года, замуж больше не вышла. Он так и остался для нее на всю долгую многотрудную жизнь единственным, даже тогда, когда ждать и надеяться на возвращение, уже не было сил…
…Стынет чай, остывают шаньги. В темноте за окном бьется о стекло под морозным ветром замерзшая ветка тополя. Первая прерывает молчание Галя.
– Мама, ты не бойся, рассказывай, – успокаивающе-ласково гладит она материнскую руку. – Сейчас могилы находят, нашли ведь неподалеку от города под Пивоварихой целое захоронение расстрелянных в те годы в овраге. И памятники ставят. Может, и нам доведется. Ты только не плачь, повтори, что сказал отец, когда его уводили.
– «Если меня в чем-то обвинят – я не переживу».
– Его последние слова?
– Последние.
И снова умолкает.
– Ну а потом были сообщения, где он и что с ним? Где погиб? – спрашиваю я, понимая всю нелепость вопросов и заранее зная ответ.
– Ничего не было.
– Увели и все?
– Да.
Медленным движением она берет со стола чистую чашку, и я слышу легкий дребезжащий звон от ложки внутри посуды. Наливает из чайника заварку, подносит к кранику самовара, ставит передо мной на блюдце и только после этого обращается к Гале:
– Галя, там… на верхней полке шкафа папины письма… Достань их.
Отодвигая от себя чашку с горячим чаем, освобождаю место для двух листочков в клеточку, вырванных из школьной тетради и исписанных мелким быстрым почерком. Читаю:
Дорогая Тася!
Живем по-старому. Наняли прислугу. Порекомендовала Горохова. Девица семнадцати лет, из деревни, необтесанная. Тридцать пять рублей в месяц, плюс кофта и юбка на всю зиму. Горохова очень рекомендует.
На всякий случай не отказывайся от сиделки, которая изъявила желание.
Работаю над докладом. Пурхаюсь, как обычно. Всегда поручают перед самым началом, не могут заранее. Тема определенная, развернутая, но материалов нет. Высасываю, как всегда, из пальца.
Ну, как твои дела? Еще раз прошу не нервничать, не беспокоиться. Я уверен, все будет хорошо. И, вероятно, будет разбойник-сын. И боюсь, как бы не был п и с а т е л е м (разрядка моя. – Т. Ж.) так как во сне я все вижу писателей.
Первый раз, когда мы с тобой собирались, в ночь выезда, я во сне с самим Львом Николаевичем Толстым искал дроби и нашли. Ему дали целый мешок (10 кг), а мне полмешка. Второй раз в Черемхове, ночуя в доме знакомого татарина, я во сне пил водку с Максимом Горьким и целовал его в щетинистую щеку.
Боюсь, как бы писатель не родился…
Сны бывают часто наоборот. Скорее всего, будет просто балбес, каких много на свете. Лишь бы был здоровый и мог чувствовать всю соль жизни под солнцем.
Пиши, как, что. Если нужно – плюну на доклад и выеду. Сообщи, можно ли на лошади заехать на твою квартиру, когда поезду за тобой.
Договорись предварительно насчет лошади до родилки».
Внизу приписано:
«Дорогая Тася! Не успел запечатать предыдущее письмо, как зашла старуха с телеграфа с телеграммой.
Молодец, Тася, все-таки родила сына. Мое предчувствие оправдалось… сын. Как бы не оправдалось второе…
Очень рады, что все благополучно, нормальная температура и прочее. Надеемся, что и дальше все будет благополучно. О нас не беспокойся. Вечером придет новая прислуга. Легче будет. Если это было сегодня ночью с восемнадцатого на девятнадцатое, то знай, ты выписываешься двадцать пятого или двадцать шестого. Подробно сообщи, когда мне ехать.
Здоров ли мальчик? Не замухрышка ли? Интересно, какая из акушерок дежурила, обошлось ли без помощи врача?
Не беспокойся ни о чем. Пока. Валентин.
Не назвать ли его Львом или Алексеем? У меня, знаешь, вещие сны…

Под письмами дата – 19 августа 1937 года. День рождения Александра Вампилова, названного отцом в честь опального российского гения, которому было суждено продолжить список русских писателей, не перешедших пушкинский возраст…
Какая тайна заключена в пожелтевших и единственно уцелевших в семье с тех кровавых лет листочках? Чего в ней больше – предчувствий, интуиции или волшебного таинства вещих снов, еще неразгаданного человеком?

Саня не мог помнить отца даже по отрывочным воспоминаниям как старшие братья и сестры… В ту страшную ночь он крепко и сладко спал, напившись теплого материнского молока. Но мысли об отце будут тревожить Вампилова всю жизнь…
Только однажды он обронит как бы невзначай: «…Отец был репрессирован за то, что у него было слишком много книг для сельского учителя».
Единственной фразой, произнесенной чисто по-вампловски образно и точно, вскрылось, как при нарыве, – не забудем, шли всего-навсего шестидесятые годы! – тягчайшее преступление против интеллигенции, содеянное коммунистической системой и вызванное прежде всего патологической злобой к тем, кто просто-напросто честнее, умнее, образованней, благородней.
И не случайно почти в каждой пьесе Вампилова, маленьком драматургическом шедевре, горькой мелодией звучит тема неисполненного сыновнего долга, а в удивительной по своей искренности и мудрости притче «Старший сын» главный герой Сарафанов наделен высшим человеческим даром, данным ему от Бога, – умением любить и прощать: «…Жизнь справедлива и милосердна, тех, кто прожил с чистым сердцем, – она всегда утешит».
Рассказывают: восторженно встретил юный Валентин Вампилов революцию. В старом альбоме, том самом, что сохранился при обыске, можно и сейчас прочесть юношески-наивные, искренние стихи на манер апухтинских, где есть и такие строчки: «О милые братья, раскройте объятья друг другу скорей!»
Трагизм поколения, поверившего в революцию, заключался еще и в том, что лучших из них первыми ставили к стенке…
А сейчас о самом горьком и трудном для меня. Сознавая чувство вины перед памятью Сани, я отчего-то не могу спокойно и логично, как позволяет время, поведать о судьбе Валентина Никитовича. Думается, что и Саня не смог бы рассказать даже в наши дни правду об отце. Но вместе с горестными и очень скупыми воспоминаниями Анастасии Прокопьевны и Гали мое воображение волнуют сейчас парадоксальные совпадения, магия чисел – иначе и не назовешь! – в неразрывной связи трагедий отца и сына.

В пятьдесят седьмом году Анастасия Прокопьевна получит первую весть о погибшем в годы репрессий муже. Стараясь быть точной, выписываю слово за словом страшного в своей простоте и несообразности человеческой логике бюрократического документа:
«О реабилитации.
Справка по обвинению гражданина Вампилова В. Н. 1898 года рождения. Пересмотрено военным трибуналом Забайкальского военного округа 19 февраля 1957 года. Постановление от 27 февраля 1938 года в отношении Вампилова В. Н. отменено и дело производством прекращено. Гражданин Вампилов В. Н. полностью реабилитирован.
Подпись: зам. председателя военного трибунала Забайкальского военного округа полковник юстиции Ладик. 5 марта 1957 года. Печать: «Военный трибунал Забайкальского военного округа. № 116 Т.»
В тот же год майор КГБ «составил документ» о том, что «Вампилов В. Н. был осужден на десять лет и умер в местах заключения от воспаления легких 17 августа 1944 года». И бумага была выслана семье.
Саня всегда помнил этот день. Он почти совпадал с его днем рождения. Но, ведь именно в этот день, только двадцать восемь лет спустя, погиб он сам…
Отца обвиняли – и абсурднее этого обвинения трудно что-либо представить! – что он «имел намерения поджечь Кутуликскую среднюю школу». Она действительно… сгорела, но через полвека, и на ее месте построена библиотека, носящая имя сына.
По такому же, типично советскому сценарию – сфабрикованный гнусный донос, последовавший за ним арест, скоротечное следствие, дьявольская «тройка», приговор – погиб в лагерях в те же годы и Санин дед, священник Прокопий Копылов, и муж бабки Варвары, известный деятель культуры Цыбен Жамцарано, родной тетки отца, кстати, одной из первых женщин своего народа выбравших до революции путь европейского образования. Она окончила Высшие курсы Лесгафта и Императорского клинического повивально-гинекологического института, уехала на эпидемию сыпного тифа в Монголию, где и заразилась сама.
…Усилиями Саниных друзей юности в 1992 году было поднято из архивов Иркутского УКГБ «дело Вампилова В. Н.».
Оказалось, что Анастасия Прокопьевна в пятидесятых годах получила фальшивку: Валентин Никитович был расстрелян 9 марта 1938 года, то есть через несколько дней после ареста – следы гебисты заметали отменно! И Галя, говоря о недавно обнаруженных останках близ села Пивовариха под Иркутском, могла быть близка к правде: глиняный километровый овраг с расстрелянными – последнее пристанище их отца…
Читая в архивах КГБ «дело» Валентина Никитовича, натыкаешься на такие подробности, что «волосы дыбом встают».
В тот день «тройка» рассматривала его «дело» по счету… 299. Всего тогда палачи из советского «суда» решили судьбу 473 человек, и за редким исключением все они были приговорены к расстрелу!
Это… за… день в одном областном центре… почти полтысячи погибших! А по «необъятной родине моей, где «человек проходит как хозяин»?! Чудовищный конвейер! Не забыть, не простить, не оправдать невозможно, и прости нас, Господи… Такое не приснится даже Тебе…
Я специально не пишу эти цифры прописью. Может быть, кто-нибудь из тех, кто так тоскует сегодня по временам минувшим и «порядку» – содрогнется. Пускай, хоть один-единственный человек, но и тогда я буду считать, цель моя достигнута и рассказала я об этом не зря.
…И еще о магии чисел. Тридцать пять лет жизни Александра Вампилова и тридцать пять лет лжи об его отце, который уходил навстречу своей гибели той самой поселковой улицей, – тоже по странному совпадению, – что будет названа именем Александра Вампилова сорок лет спустя.
Саня так и не узнал правду об отце. Но помню, отвечая на вопросы друзей, где отец и кем он был, сказал, как всегда кратко и образно, слегка прищурив умные темные глаза и отводя их в сторону:
– Все мы – дети Сталина.

Двадцать два года после гибели мужа Анастасия Прокопьевна прожила в Кутулике, преподавая математику в школе.
Кутулик – по-бурятски «яма».
Немного истории. В восемнадцатом веке он был уже основательно сложившимся селом в ста пятидесяти верстах от Иркутска. Из «Путеводителя по Великой Сибирской железной дороге»:
«Станция Кутулик. В шести верстах от станции, на Большом Сибирском тракте, при Кутулике, лежит торговое село Кутуликское, 267 дворов, 1996 душ обоего пола, Балаганского уезда. В селе деревянная церковь во имя Иоанна Предтечи, три церковно-приходных школы. Преимущественное занятие жителей – земледелие с развитым хуторским хозяйством».
…Старинное сибирское село к тридцатым годам нынешнего столетия, когда семья Вампиловых обосновалась в нем, превратилось в райцентр с «головы до пят», который «от деревни отстал и к городу не пристал», хотя сохранил остатки высокой архитектурно-строительной культуры. Двухрядные постройки, приопустившиеся со временем в недогляде, утратили художественные элементы народного зодчества, присущие испокон веков сибирскому торговому селу, и, «деревянный, пыльный, с огородами и стадами частных коров на его улицах, с гостиницей, милицией и стадионом», он стал вполне оправдывать свое бурятское название.
На «главной» улице, протянувшейся на несколько километров вдоль знаменитого Московского тракта, сохранившем память о «колодниках», бредущих в летнюю жару и в жестокие морозы в Сибирь на каторгу, шли когда-то бои с отступающей армией Колчака. Сооружен даже памятник «участникам борьбы за советскую власть и строительство социализма». Последнего в Кутулике жители так и не дождались… самое «крупное достижение» тех лет – это открытие в переоборудованной для столь высокой «культурной» цели церкви Иоанна Предтечи кинотеатра «Звезда». Думаю, что такое название кому-то показалось наиболее подходящим в данном случае.
На всем творчестве Вампилова, а особенно в очерках и рассказах – предтечах драматургии, лежит отблеск малой родины, и деревянный Кутулик как-то странно преображен тихим светом, словно затонувший Китеж, нежданно увиденный во сне…
Прообразом чайной в последней драме «Прошлым летом в Чулимске», о которой ее постановщик Георгий Товстоногов скажет самые точные слова: «…Пьеса почти совершенство, мне казалось, там нельзя убрать даже запятой, и пусть это не покажется преувеличением – я относился к ней как, скажем, к пьесе Чехова или Горького», – послужил «старый деревянный дом с высоким крыльцом, верандой и мезонином. Начинаясь за воротами, вверх к дверям мезонина ведет лестница с перилами. На карнизах, оконных наличниках, ставнях, воротах – всюду ажурная резьба. Наполовину отбитая, обшарпанная, черная от времени, резьба эта все еще придает дому нарядный вид».
Дом этот в Кутулике под № 123 по улице… Советской стоит до сих пор, еще недавно имевший с улицы в лавку крыльцо. Отчего сам магазин получил среди жителей название «Высокое крыльцо».
«На пригорке старые избы с огородами, старая школа, выглядывающая из акаций, горстка берез и сосен за серым забором. Мосты, переулки, бегущие вниз с пригорка, – Больничный, Цыганский, Косой, улица Первомайская у блок-поста, выходящая прямо к полотну…»
Поезда в дни и годы Саниного детства и юности не останавливались, летели неудержимо мимо, – а «из вагона наш поселок растянулся вдоль речки, как на ладони», – мимо элеватора, соснового бора, Марова Лога, Каменного Ложка, обмелевшего пруда, синего домика почты, забытого озера без единой лодки, но с пышными и приземистыми березами на дальнем берегу; мимо двухэтажной агрошколы, райисполкома, заброшенной каменоломни, клуба.
Клуб в райцентре, где начинались «наши туманные первые романы» – «средоточие интеллектуальной жизни».
«На месте нового я помню старый, бревенчатый, послевоенный, – напишет позднее Вампилов. – Тот, с кинокартинами по частям, с могучими докладами, с вдовами, с чечеткой, с драками и неминуемым вальсом «На сопках Маньчжурии», исполняемым баянистом Семененко. Помню, как всегда и неудержимо нас тянуло в клуб, какими необыкновенными людьми мы считали всех баянистов и худруков, которые менялись тогда чаще, чем времена года. Это были бедовые ребята. Они приезжали в Кутулик на товарных поездах, ослепляли публику невиданной галантностью, неслыханной игрой на баяне, сатирическими куплетами, пропивали иногда часть реквизита и исчезали, как в сказке».
Учительский «дом окнами в поле» на школьном дворе, где жили Вампиловы, сохранился до сих пор, как и в соседней Алари изба деда Никиты. Старый, барачного типа или попросту барак, почерневший от времени под высоким кутуликским небом, он сложен из толстых лиственничных бревен – «царского дерева». Сибирская лиственница в воде не тонет, в болоте не гниет, в мороз при ней тепло, в жару – прохладно. Поистине – «царский барак».
Окна без наличников, в доме когда-то был пересыльный пункт, каторжане останавливались по дороге в Александровский централ на последнюю ночевку. Сам централ с его недоброй славой в народных песнях и памяти, верст этак пятьдесят в сторону – рукой подать по-сибирским масштабам!
Семья Вампиловых занимала комнату со скрипучими половицами и кухню с двумя оконцами – на улицу и во двор. Русская печь с духовкой, заслонками, пологом. Около печи – стол. Здесь обедали, когда собиралась вся семья, дети делали уроки, читали, за ним чинилась и штопалась одежда. За этим же столом родились первые строки вампиловских пьес, о которых говорят сегодня как об явлении мировой драматургии…
Неподалеку от дома и в наши дни, как и много лет тому назад, ползут по Московскому тракту медленно в гору машины и повозки с запряженными лошадьми, а с акаций, что шумят по весне между трактом и школьной оградой, дождь смывает, как и прежде, дорожную пыль. Одна из них – Санина, он посадил ее в детстве…
Поднялись к небу, соединились их кроны, и те тополиные саженцы, о которых он напишет с присущей ему легкой иронией: «Одноклассники странным образом сохранили в себе любовь к анекдотическим выходкам, к тридцати годам причудливо донесли привязанности и шалости, которые так уместны в четырнадцать и так рискованны в двадцать восемь. Один из них, разумеется, не без иронии, сказал мне, показывая на саженцы тополей, выстроившиеся вдоль главной улицы: «Вот, парень, хорошее дело. Вырастут тополя – пригодятся. Идешь по улице, навстречу кредитор – раз, встал за дерево. Идешь дальше – другой! Раз! Снова за дерево!»
На лугу, за Нижней улицей, – тишина, нарушаемая лишь звуками ударов кнута «угрюмого пастуха, старика Камашина». За лугом – степное раздолье с волнистыми сопками на горизонте, запахами чебреца и полыни – горький запах родины.
Все вечное и древнее окружало Вампилова с детства и было рядом – земля, стада, вода, избы, небо. Из этой прозрачной, как степной воздух, настоянный на разноцветье трав, тишины в наш грохочущий, лязгающий, бегущий век он, кажется, и вышел…
Становление любой личности, а особенно – необыкновенной, всегда загадка.
Каким помнится Александр Вампилов, Саня-Санечка матери и сестре в детстве и отрочестве? Проявлялся ли драматургический талант, что Мельпомена положила ему в колыбель – он, несомненно, писатель «милостью Божьей». Или, все-таки глубину и значимость Личности прежде всего определяет «мера человечности»? Ведь истинный смысл жизни неотделим от ее повседневного обыденного течения – мы проходим по жизни день за днем не в воображении, а в реальной действительности…
Выделялся ли среди своих сверстников тот, суть творчества которого составляли боль и возвышение души в «прекрасном и яростном мире», а поиски справедливости стали страстью, тихой страстью таланта?
«Не проявлялся», «не выделялся», и помнится Анастасии Прокопьевне, вроде, обычное. Но за этим «обычным» открывается многое…
В одном из ранних вампиловских рассказов «Солнце в аистовом гнезде» мальчишка сидит на дороге сельского клуба нежным майским вечером «вполне счастливый, весь наполненный любопытством и удивлением прекрасным миром этим. Он готов поверить чему угодно, готов, что угодно понять. Знакомый мир кончается за дальними вербами, пыльная дорога через поле ведет прямо к чудесам и открытиям.
Он подставляет теплым лучам свою белобрысую голову и ждет, не закатится ли солнце в аистово гнездо. Вчера он спросил: «В гнезде солнцу будет тесно?». Ему ответили: «Дурак. Иди вымой руки». Ему ответили: «Солнце само по себе, земля сама по себе».
Так и Саня, по рассказу матери, любил сидеть один на крыльце родного «царского барака» и молча наблюдать, как от заходящего закатного солнца розовеют бока и спины лошадей, гулявших в степи. Не из этих ли мгновений родилось уже более позднее признание: «…нужно быть готовым к тому, что останешься один». Не о родных и близких шла речь – о творчестве. Впрочем, «только индюки сбиваются в стада, орлы – одиноки»…
Духовную сущность Александра Вампилова определила семья – «школа человеческой этики». Саня был истинным интеллигентом в четвертом или пятом поколении, и жила в барачной комнате с «наследственной» копыловской и вампиловской библиотекой книг в старинных тисненых переплетах атмосфера высокой духовности, благородства и трогательного взгляда на отношения между людьми. И создавала ее прежде всего бабушка – Александра Африкановна Медведева, кровать которой стояла в доме за печкой, прикрытая ситцевой занавеской.
Замечательным человеком была попадья, супруга священника Прокопия Копылова! Уже на моей памяти Санины рассказы о ней. Имела Александра Африкановна два образования – педагогическое и музыкальное. Славилась в просвещенных кругах иркутского купечества как одна из лучших домашних учительниц. Была знакома с самим Львом Толстым и даже встречалась с ним в Ясной Поляне.
Прожила долгую жизнь – девяносто два года и встретила свой последний час незадолго до того, как младшенького и любимого внука взял в свои ледяные объятия Байкал…
В тот трагический февраль она и пришла на помощь дочери, оставив Иркутск и переехав в Кутулик.
Саню нежно любила, выходила с младенчества, он буквально вырос на ее руках под старинные мотивы песен и сказки, которых она поведала ему превеликое множество. Трудно даже и представить, как сложилась бы жизнь семьи без нее. Старшему, Мише, не было тогда семи, близнецам Гале и Володе по пять, Санечке несколько месяцев отроду. Галя считает – не выжили бы.
– Маме, ох, горько было – жена врага народа. Слава Богу, судьба ее хранила, от папиной участи отвела, но ведь и на работу не брали. Спасибо директору школы Бадьеву: после многих месяцев мытарств пожалел нас, видимо.
Кто был он, безызвестный Бадьев, имя которого живет в семье Вампиловых вот уже более полсотни лет? Да и какая разница – «блаженнее давать, нежели брать». Добро помнится.
Как жили они все годы – военные и послевоенные, что оказались не слаще?
Мать в доме видели редко, в школу уходила рано, возвращалась, когда дети спали. Как сводили они концы с концами на одну учительскую нищенскую зарплату – уму непостижимо.
Жили дружно – этого не забыли. Во время войны, когда дети были маленькие, держали корову, а то не выжили бы, это точно. По рассказам Гали, сено запасали сами: «Миша уже с десяти лет косил, а Володя и Санечка, хорошенький, кудрявенький, похожий в платочке на девочку, шли по лугу следом и подбирали граблями, которые еле держали в руках, а то и руками скошенную траву».
Заготовка дров на всю долгую морозную зиму, огород, уборка по дому – все на детях. И вода, что носили с реки в ведрах на коромысле, тоже.
Первое большое горе после потери отца – одиннадцатилетний Володя провалился в прорубь, пытаясь вытащить оттуда наполненное водой ведро. Выкарабкался на лед сам, но простудился, два года не вставал с постели, осложнение на сердце – так и не поправился.
Вспоминая те трагические дни, Галя качает головой: «Тяжело было, тяжело…»

Листаем альбом с фотографиями. Печаль и усмешка в темных Саниных живых глазах, упрямые скулы, копна буйных «пушкинских» кудрей. Широкие сатиновые шаровары, тапочки на босу ногу. Простая клетчатая рубашка, чиненная и перечиненная бабушкой, телогрейка под названием «ватник», валенки, шапка-ушанка.
Снимки-настроение. Саня в кирзовых сапогах, кепке и ватнике, небрежно спущенным с плеча, в объектив попало вспаханное поле и старая береза. Другой снимок – берег Ангары, за его фигурой в темном, узком, наглухо застегнутом длинном пальто чувствуются всплески тяжелой холодной воды; еще один – стожок сена, подле подросток с вилами – глаза молодые и лучистые…
А эту фотографию – «во чистом поле три богатыря» – я разглядываю особенно пристально: снимок, по-видимому, сделан в колхозе, в пятидесятые годы, когда студенчество вместе с горожанами были основной «тягловой силой» на полях страны.
Сидящий слева на белой лошади – Вампилов. По древнему обычаю на белой лошади въезжали победители в полоненные города, но, по преданию, конь Блед, бледный конь – образ смерти.
Что это? Пророчество? Случайность? Помните, у Вампилова: «Еще никто не застраховал себя от случайности. В случай верят, случая боятся, случая ждут. Случай, пустяк, стечение обстоятельств становятся иногда самыми драматичными моментами в жизни человека».
…Анастасия Прокопьевна вдруг вспоминает, как сын собирал по округе бездомных собак и кормил их. Во дворе их дома постоянно кто-нибудь жил из четвероногих друзей. Однажды пропала лайка по кличке Черный. Саня несколько дней бродил по лесу, все звал, может, откликнется?
Природа заложила в него цельность и естественность, оставила на годы «сарафановскую» готовность включаться в игру, не рассчитывая, не выгадывая результат; умел понять другого и простить, если нужно, те досадные мелочи, без которых в дружбе, как и в жизни, не обойтись. Способен был слушать и слышать, веря порой в отчаянии в лучшую человеческую сущность.
Чего не выносил – так это фальши и даже маломальской недосказанности в человеческих отношениях. С детских лет жила в нем легкость, неуловимое очарование артистической натуры и в то же время какая-то загадочная сдержанность, которая влекла к нему. В том числе женские сердца…
А жил как и все его сверстники – это верно. Учеба, «нелады с немецким», увлечение геометрией, ее «симметрией и гармонией», особенно стереометрией («тут фантазия требуется»), футболом на горбатом пустыре с одними лишь футбольными воротами – границы других обозначали портфелями. Школьные импровизированные вечера с обязательными «гастролями» в соседнее село, походы по стремительным чистым таежным рекам, катание на лыжах с гор, хоккей на замерзшем льду Алятского озера.
Но и «валять дурака было нашим излюбленным развлечением»…
Рукописные школьные журналы и газеты, что сохранились до сей поры, поражают не столько оформлением, сколько выдумкой, остроумием, вкусом. Галя, например, уверена: из Сани мог выйти неплохой художник – умением перенести свое мироощущение на чистый лист бумаги, он обладал с детства. Как и диалогом – точным, образным, емким. Рассказывает о смешном – сам не улыбнется, только в глубине темных глаз лукавинка. Так и на уроках отвечал – коротко, точно и сдержанно.
Любимый писатель – Чехов, а для него необходимы были слушатели. Сестра помнит, как Саня с томиком Чехова в руках и в окружении друзей-приятелей исчезал за деревьями сада, а через минуту оттуда доносился их громогласный хохот.
Он как бы «проверял» на слух точность и лаконичность чеховского языка, «измерял» глубину подтекста, вслушивался в полифонию диалогов так же, как позднее «обыгрывал» перед однокурсниками только что придуманную или понравившуюся ему фразу.
С годами пришло понимание Гоголя: «Вот кудесник!»
Матери помнятся долгие разговоры и споры о литературе уже после уроков в опустевшей школе при освещении пламени топившейся печки, дрова для которой ребята заготовляли сами, – благо, сразу за степью начиналась тайга без края, без границ…
Учиться музыке было негде, не на что, а самое главное – не на чем. Пианино никто «в глаза не видел» не только в поселке, но и на много километров вокруг. На помощь пришла старинная «фамильная» гитара – домашнее предание сохранило память о театральных увлечениях прадеда из ссыльных переселенцев в этом неласковом краю. И вспоминают родные: над затихающим ночным поселком лишь всплески в реке сонной рыбы, крик ночной птицы, да звуки Саниной гитары: «…когда еще я не пил слез из чаши бытия…»
Особая любовь – музыкальная классика, с ее хрустальными звуками, как бы возносящими тебя над землей: Шопен, Моцарт, Глинка, Бетховен, романсы Чайковского, Булахова, Гурилева. «Людвига Иваныча» любил по-особенному, – можно сказать, он был его страстью. Не однажды звучала со старенького проигрывателя «Героическая симфония», «Крейцерова соната», «Эгмонт»…
Это молодому Вампилову принадлежат слова, прочитанные мною в его записной книжке: «Бетховен не повторится. Чем дальше от Бетховена – тем больше человек будет становиться самодовольным животным, размышляющим лишь о том, как бы еще удобнее устроиться. Время Пушкиных и Бетховенов будет рассматриваться как детство человечества…»
Да, соглашаюсь я с Анастасией Прокопьевной, все, как обычно, все, как было тогда у многих его сверстников. Но ведь правда и в том, что подросших в тылу на воде-лебеде, потерявших отцов в мрачных застенках ГБ или на кровавых полях сражений, мальчишек и девчонок отличала духовная жажда добра и открытия мира.
Это поколение бессребреников – другого такого в тяжкой истории нашей страны уже не было. Может быть, и в этом истоки романтизма Вампилова, человека одновременно юного и умудренного, способного различить, где красота, где пошлость, а где боль сквозь смех даже тогда, когда различать становилось все труднее…
Воздух, которым дышал Вампилов, был пропитан не только настоем трав родной земли, но и русской литературой, ее совестливостью, чистейшими поэтическими образами, ее языком, в конце концов.
И надышался он им вволю.

Первый в жизни костюм – к выпускному балу. «Ночью мы выпивали со своими учителями, много торжественно курили, танцевали, и подрались, и признались в любви, и похвастались, кто куда и зачем уезжает. Физика манила в города, география подбивала к бродяжничеству, литература, как полагается, звала к подвигам».
Был ранний июньский рассвет, солнце еще не взошло, белел туман, а мимо школы пастух гнал стадо. И они сонные, куражливые, в новеньких шевиотовых костюмчиках оказались вдруг посреди стада. Коровы испуганно стали разбредаться, Камашин защелкал кнутом, что их рассмешило, и сонливость в миг прошла. Они погуляли еще по улице, потом разошлись, а через месяц-другой разъехались.
Разъехались, чтобы увезти с собой память о речке, что вскоре высохла, и о степи за околицей, которую распахали до самого леса.

…В мыслях человека о покинутых местах, где прошли детство и юность, всегда присутствует грусть и «ощущение постоянной вины перед малой родиной».
«Райцентр, похожий на все райцентры России, но на всю Россию все-таки один-единственный, – напишет он позднее о стране своего детства в очерке «Кутуликские прогулки», все дальше отдаляясь, но чаще возвращаясь к ней своими мыслями, как бы заново открывая ее для себя.
«Нет, что и говорить, нигде на свете небо не бывает таким ясным и нигде, если долгая непогода, оно не томит так своей безысходностью. Травы пахнут здесь сильнее, чем где-либо, и никогда я не встречал дороги заманчивей той, что по дальней горе вьется среди берез и пашен».
Он ушел по той заманчивой дороге навстречу своей судьбе восемнадцатилетним.

– Однажды сын поделился со мной тем, что задумал написать пьесу. Я выразила сомнение: по силам ли ему это? Он ответил не то чтобы обиженно, но как-то невесело и отстраненно: «А ты, мама, не веришь в меня». «Матери должны быть строги к своим детям», – только и нашлась, что сказать я. А подарив незадолго до гибели впервые изданного в Москве «Старшего сына», он написал на первой странице: «Дорогой маме от младшего сына». И по-хорошему попрекнул: «А ты, мама, не верила в меня».
Галя согласна с Анастасией Прокопьевной и тоже откровенна:
– Мы, родные, и вправду не видели в нем таланта. О себе говорить он был не научен, больше молчал, а наш Миша, человек дисциплинированный, даже ворчал, когда Саня, пропуская лекции, сидел в углу кухни, склонившись над тетрадью, – я как сейчас вижу ее светло-коричневую обложку. Писать он начал уже в первый год после окончания школы…

– Помнишь, мама, флигелек в Глазковском предместье, заплатанный железными листами, чтобы не продувало зимой? – обращается Галя к матери. – Тот, в яблоневом саду, недалеко от «вороньей рощи»? Вы тогда сняли с бабушкой «угол» и жили там вчетвером с Саней и Мишей, а я вам еще свою двухгодовалую Олечку привезла.
Анастасия Прокопьевна согласно кивает головой. Конечно же, помнит: это был пятьдесят пятый, год поступления Сани в университет.
Предместье – старинное русское слово и доныне фигурирует в названиях иркутских районов, но в творчестве Вампилова оно приобрело еще и смысловую нагрузку – «душевное предместье человека», непарадная, тайная сторона души его.
С этой стороны уютное зеленое предместье, обросшее садами и аллеями, сползает к реке желтыми тропинками. Как часто он, припозднившись в городе, на дребезжащем звенящем трамвае переезжал ангарский мост, а затем легкими и быстрыми шагами поднимался в гору. Хозяйская усадьба стояла на горе, а вокруг флигеля, занимаемого Вампиловыми, рос сад с дикой яблоней. И это возвращение домой после занятий или дружеских пирушек в студенческие годы и позднее, сквозь прохладные темные ветки, было привычным для Сани.
«На тревожной земле, в этом городе мглистом…» По глазковским пыльно-зеленым улочкам и переулкам бродил с гитарой молодой Вампилов, напевающий песню на слова своего товарища, русского поэта Николая Рубцова, который еще в самом начале шестидесятых пророчески верил, что творчество его «дорогого человека на земле» «будет судить классическая критика» – такую надпись можно прочитать на сборнике стихов поэта, сохранившемся в вампиловской библиотеке.
Часто имя Вампилова произносили рядом с именами Рубцова и Шукшина – в последнее время забыли их всех вместе. Но, вспоминая, все-таки подчеркивали при этом, что Рубцов и Шукшин были «коренные»: род, родина, Россия были их неотступной болью, а мировоззрение Вампилова было моложе, что ли, и как бы не подозревало о «земном корне».
Думается, что это не совсем так. Жизненная «аура» Вампилова питалась Сибирью, и еще Иркутском, заложенным когда-то у ангарского порога, городом, рубившим стены острогов, осваивавшим неизведанные земли и создающим на протяжении веков богатство и могущество державы. Не зря Чехов, остановившись в гостинице «Амурское подворье», написал: «Из всех сибирских городов самый лучший Иркутск: превосходный город, театр, музей, городской сад с музыкой, хорошие гостиницы… Совсем Европа».
И Вампилов уже навсегда остался «прописан» своей жизнью, темой, болью в моем родном городе уникальной истории, неповторимой атмосферы, живых традиций. И если в местах действий и реалиях быта пьес «Провинциальные анекдоты» и «Прошлым летом в Чулимске» явно просматривается Кутулик, то герои его драм «Прощание в июне», «Старший сын» и «Утиная охота» живут в городе, который хотя и не назван, но ни для кого из иркутян не является секретом.
Нужно так знать провинциальный Иркутск, как знаем мы, родившиеся в нем, чтобы до конца почувствовать вампиловскую щемящую нежность к «маленькому» человеку из неказистых, дурных славой, но неизменных в своем обаянии предместий, где дома от старости уходят в землю вместе с оконцами, старинные храмы разрушены не столько временем – сколько человеческим варварством, канавы подле них, невесть зачем и когда выкопанные, заросли кустарником и полны всяческого мусора…
Кстати, названия драмы «Старший сын», по которому поставлен одноименный фильм с недавно ушедшим от нас прекрасным русским актером Евгением Леоновым в главной роли – Сарафанова, утвердилось у Вампилова далеко не сразу. Первое ее название – «Предместье». И даже спектакль, поставленный ленинградцами при его жизни, назван с разрешения автора «Свидания в предместье».
…Не так уж много нужно времени, чтобы обойти ту часть Иркутска, с которой связано действие вампиловских пьес – Центральный парк, разбитый на месте Иерусалимского кладбища; Крестовоздвиженская церковь, ее однажды удостоил своим вниманием пьяный Зилов; в конце набережной общежитие университета и «общага на Красного Восстания», церковь-планетарий. То, что мы и не замечали порой в сутолоке и мгновенности дней, он переплавил в образы.
А это о себе словами главного героя драмы «Прощание в июне», приехавшего в город учиться: «Смотри, убрали состав, в-он он, наш городишко, набережная, университет… Пять лет назад я приехал в этот город, вышел из вагона и спросил, где университет. Мне показали: в-он на том берегу. Я помню, как мне захотелось туда вплавь, напрямик, так не терпелось все это начать».
Ново-Мыльниково – предместье, где проходит все действие «Старшего сына», – километров двадцать до города и электричка, на которую опаздывает ее герой, – легко узнаваемо в Ново-Мельниковском с его знакомым всем нам типичным обликом – соседство пятиэтажек-хрущевок с деревянными домами прошлого века…
Герои пьесы «Прощание в июне» Колесов и Золотуев «отрабатывают пятнадцать суток» под надзором милиции на кладбище, подлежащем закрытию. Это напоминает о судьбе старинного Иерусалимского, так бесповоротно и безжалостно решившейся как раз в год приезда Вампилова в Иркутск. Друзья-студенты, пришедшие к заключенному, вызываются ему помочь, чтобы побыстрее «вырвать увольнительную». И только один отказывается: «…здесь лежит мой дед». Поколение за поколением, принимая бездумно и жестко эту горестную эстафету, разрушало старые кладбища, а страх, как неизбежная расплата за содеянное, стал чуть ли не врожденным и вошел в гены – был жив он и у шестидесятников. Другое дело, что это поколение, в отличие от других, держалось как на инъекции – глотке свободы, а не только на восторженном энтузиазме, унаследованном от отцов и дедов. И еще на упоении собственной молодостью, что понятно. Все это пьянило.
Но когда пришло похмелье, то оказалось: ГЭС лучше было не строить, целину не распахивать, кладбища не разрушать. Вампилов все это понял один из первых – еще до «похмелья»…
Образ церкви, оплота вековых нравственных устоев, в которой установлен механический аппарат, показывающий движение звезд и планет, отчего она получает у Вампилова приложение – «планетарий», – контраст между видимым и сущим, был мастерски «обыгран» им в «Утиной охоте».
Но «внутри планетарий, а снаружи все-таки церковь». Планетарий в Иркутске помещался в бывшей Троицкой церкви – замечательном памятнике русского зодчества середины XVIII века. Помню с детских лет, в каком страшном аварийном состоянии она находилась многие десятилетия, и только сегодня отреставрирована; планетарий, разумеется выселен, а золотой куполок ее радостно сияет на фоне голубого неба, что соперничает с голубизной ангарской воды по соседству. А в дни, когда писалась «Утиная охота», этот прежде райский уголок города представлял собой страшное зрелище: развалины, заросшие бурьяном, сломанные кирпичи церковной ограды, мрак и нечистоты.
В этой церкви мечтает обвенчаться с Зиловым Галина: «Представь себе, мы поднимаемся по ступенькам, входим, а там тишина, свечи горят, и так все торжественно». 
Всю «Утиную охоту» пронизывает неутоленная тоска по красоте и чистоте отношений, острая потребность в истинных идеалах, вере, святыне, судорожный, неумелый и подчас безуспешный поиск ее героями духовных ценностей…

К слову сказать, охота на «Утиную охоту» со стороны сильных мира сего, напоминая то фарс, то трагедию, то комедию пополам с драмой, велась десятилетие.
Десять лет! «А ничего равного – и это мое убеждение – в послевоенное время советским драматургам написать не удалось. Это сегодня легко философствовать о пьесе Вампилова, давно ставшей классикой и обошедшей театры мира… Но тогда, в конце шестидесятых, пьеса, прочитанная Вампиловым на семинаре молодых драматургов в Дубултах, меня потрясла», – рассказывает Зиновий Николаевич Сегель, более тридцати лет занимающий кресло-голгофу заведующего литературно-драматическим отделом Рижского академического театра русской драмы. 
«В ней впервые, как это ни парадоксально звучит, драматург заговорил не о системе, а о Человеке. Мое поколение воспитывалось на Серафимовиче, Панферове, Николае Островском, послереволюционном Маяковском – своеобразном научном коммунизме в прозе и поэзии, которая рассматривала эпоху с тенденциозно-классовых позиций, где если не в каждом абзаце, то уж на каждой странице глубокомысленно рассуждалось о роли народных масс в истории; строящих плечом к плечу светлое будущее. А тут… Про остатки прежней роскоши – интеллигенцию, загнанную системой в угол, обреченную в своих попытках самореализоваться».
Когда он привез с семинара пьесу в Ригу и показал ее министру культуры Латвии Владимиру Каупужу, тот, забрав единственный экземпляр «Утиной охоты», так и не возвратил, понимая, какую литературу ему принесли и вряд ли она увидит «свет». Министерство культуры Союза, с которым все без исключения театры страны были обязаны согласовывать свой репертуар, в категорической и откровенно циничной форме запретило не только ставить, но даже думать об этом «пасквиле на нашу жизнь».
И все же год за годом Театр русской драмы пытался убедить Москву в своем праве на постановку, и каждый год ей отказывали, уже ссылаясь на то, что пьеса не имеет «разрешения Главлита». А «автографа» его величество цензор ну никак не ставил!
Помог счастливый случай. В семидесятом году иркутский альманах «Ангара» публикует пьесу, и это дает основание рижанам вновь обратиться в управление уже с журналом в руках. Но аргумент, который привел в Москве начальник управления театрами, а в будущем и заместитель министра культуры, поразил своей абсурдностью.
Он сказал, что литературный и театральный «лит» – это две большие разницы: что может быть напечатало – не обязательно «может быть поставлено». И что вообще публикация «Утиной охоты» – «грубейшая политическая ошибка редколлегии «Ангары», с которой еще «разберутся».
Лишь после того как Вампилова не стало, а в издательстве «Искусство» вышел сборник его пьес, Каупуж «без Москвы», на свой страх и риск дал добро на постановку «Утиной охоты» сразу в двух театрах, – руководствуясь тем, по его признанию, что «в тандеме легче идти на плаху».
«Плаха» быть не замедлила. Русская драма старалась не афишировать будущую премьеру, а куратор прибалтийских театров в министерстве культуры СССР Вела Комисарова сознательно или несознательно «не обратила внимания» на репертуарный план. Премьера состоялась, но Комисарова со скандалом была снята с работы!
Последовал тотчас звонок Каупужу из Москвы – закрыть спектакль! Каупуж отказался, ссылаясь на прием зрителей: «прекрасно принят». Высокопоставленный чиновник срочно вылетает в Ригу. Задержавшись в аэропорту, он по стечению обстоятельств так и не увидел спектакль Театра русской драмы, а посмотрев его в национальном театре, трактовавшем Зилова как законченного подлеца, столичный гость остался доволен. Сказав при этом гениальную фразу: «Вот вам, товарищи, пример, как из антисоветской пьесы можно сделать советский спектакль». Как признался Сегель, «более идиотского резюме мне слышать не приходилось».
«Утиная охота», приговоренная цензурой к пожизненному заключению, не сходила с афиш русского театра драмы несколько лет, и каждый спектакль был событием, но «драматические коллизии» продолжали преследовать эту труппу: в один год погибают два актера – Боярский, исполнявший роль официанта Димы, и Сигов, игравший Зилова. Потери были слишком велики, «фатальны», и спектакль прекратил свое существование.

… Еще раз и последний я нарушаю свое повествование «очень личным»…
Мы учились с Саней Вампиловым в одно и то же время, даже на одном историко-филологическом факультете, только на разных курсах, и чаще всего встречались в «фунде» – фундаментальной библиотеке университета, кстати, распахнувшего свои двери в октябре восемнадцатого, во время не просто великой смуты, но и гражданской войны в Сибири. Говорят, открытию университета в Восточной Сибири способствовал адмирал Колчак, нашедший вскоре свою погибель в ангарской воде, – светлейшая личность двадцатого столетия…
Книжный фонд библиотеки насчитывал почти сразу свыше трех миллионов книг, полученных из упраздненных советской властью учебных заведений – Иркутской духовной семинарии, мужской гимназии и Девичьего института, существовавших не одно столетие и имевших не просто ценную, но редчайшую литературу, в том числе рукописную. Не забудем и книги, подаренные декабристами.
К слову сказать, уровень данного нам образования был достаточно высок, и не только из-за поистине бесценных книжных сокровищ, к которым имели доступ и мы, студенты, но и от постановки всего преподавательского дела. На своей «филологии» мы изучали не только литературу всех времен и народов, в том числе древнерусскую, а также, к примеру, и латынь, и даже изъяснялись на ней при случае, гордясь при этом – вот, мол, «мертвый язык», а как завлекательно звучит! Помню лекции и даже классные работы, которые мы умудрялись «выписывать» по-старославянски; учили нас польскому и чешскому языкам, не забыли ввести даже украинский в курс обучения с непременным и обязательным чтением классиков украинской литературы в подлинниках.
Все это способствовало нашим знаниям, но в первую очередь воспитанию уважения к другим национальностям и народностям. Во всяком случае, шовинисты в своих рядах нас недосчитали – это точно!
А «фунда» и по сию пору находится в Белом доме на берегу Ангары, том самом архитектурном памятнике XVIII века, «доме с колоннами», где гостил после длительного пребывания на фрегате «Паллада» у хозяина дома, генерал-губернатора Восточной Сибири графа Муравьева-Амурского, русский писатель Иван Гончаров.
…В один из весенних дней, накануне сдачи очередного зачета. Мы чинно сидим в просторном читальном зале с высокими лепными потолками, ужасно озабоченные и серьезные в свои двадцать лет. Я «штудирую» Канта, приглянувшегося мне уже не знаю за какие такие заслуги в те юные годы, и, конечно же, не обращаю ни малейшего внимания на юношу в белой рубашке за соседним столиком. По правде говоря, он тоже не смотрит в мою сторону, склонив над книгой черноволосую курчавую голову.
И все же в какую-то секунду неуловимым и загадочным женским чутьем я сознаю, что он заметил меня так же, как и я его, но не знает, как заговорить. Наши взгляды встречаются, в тот же миг я «изменяю» Канту и мы улыбаемся друг другу…
А за окном… О! И это обстоятельство было одной из причин, манивших нас проводить все свободное от занятий время в «фунде», – за окнами в Александрийском парке на берегу Ангары играет… да, да, он самый – духовой оркестр, и головокружительные звуки вальса, смешиваясь с горьковатым запахом припоздалой, ослепительно белой июньской черемухи, врываются через высокие открытые окна, слегка волнуя светлые шелковые шторы и никого не спрашивая о разрешении, в зал.
…Памятник Александру III в Иркутске воздвигнут в начале века в честь окончания строительства Транссибирской магистрали на том месте, где с одной стороны Белый дом, с другой – Девичий институт, и был единственным, посвященным этому историческому событию в жизни России. Император считался покровителем строительства.
Фигура самого государя была величественна, а в нишах гранитного постамента – скульптурные портреты Ермака, Сперанского, Муравьева-Амурского – исторических деятелей Сибири и России. Красовался и двуглавый орел с распростертыми крыльями, а сам памятник был обнесен узорной решеткой, вокруг установлены на высоких столбах «пушкинские» фонари такого же чугунного литья. Красота!
В двадцатом, по постановлению губревкома, фигуру царя сняли, увезли в неизвестном направлении, а обоснование всего этого варварства не выдерживает, как говорится, никакой критики: «Пьедестал, выполненный из красно-коричневого финляндского гранита во сто раз богаче скульптуры, для которой он предназначен».
Ко времени нашего студенчества остался лишь он, кованная чугунная решетка, а сам Александрийский парк – «приют задумчивых дриад», как называли мы его, был переименован в Сад имени Парижской коммуны.
Иркутску вообще «повезло» самым неожиданным образом на Французскую революцию: улицы Марата, Робеспьера, Баррикад, Маратовское предместье – все эти названия сохранились до сих пор. Парадоксальность и фантасмагоричность жизни нашей продолжается…

В пятьдесят девятом Александр Вампилов, еще занимаясь на пятом курсе университета, был принят в молодежную газету на должность… стенографиста «с месячным испытательным сроком и оплатой, согласно штатному расписанию – пятьсот рублей в месяц», в исчислении пятидесятых годов, разумеется.
В этой газете, сохранившей по сию пору благодарную память о своем сотруднике, опубликованы его первые рассказы, одноактные пьесы и даже стихи, написанные иногда прямо на лекциях. Отсюда в шестьдесят втором он уезжает на свой первый семинар «драматургов-одноактников» в Москву – «литсотруднику А. В. Вампилову предоставлен отпуск в связи с творческой командировкой»; а в семьдесят втором газета публикует отрывки из последней незаконченной пьесы «Несравненный Наконечников».
Десять лет творчества были отпущены ему судьбой, и все они так или иначе связаны с «Молодежкой»…
Редакция располагалась в центре города, на перекрестке путей-дорог, и с утра до позднего вечера в ней толпились «начинающие», дымили папиросами в длинных коридорах, приезжая туда прямо с вокзала из отдаленных районов. Это был своеобразный литературный клуб времен оттепели: волна журналистов обвально хлынула в те годы в литературу.
Много ездили по Сибири – это и было не что иное, как «познание жизни».
Помню, Вампилов привез из командировки в Усть-Илим рассказ о купце, который позднее войдет персонажем в его пьесу. Не могу не привести отрывок из него: «Уже был создан план ГОЭРЛО, а купец Яков Андреевич Черных был еще жив. Был жив и богат, хотя скрывал и то и другое. Последние годы бывший хозяин илимской тайги жил трусливо, но с надеждами… Как-то ему сказали, что он будет жив до тех пор, пока будет строить дом. Свой дом в Нижнеилимске он перестраивал бесконечно, всю жизнь».

…С приходом в газету – а в ней он «штатно» проработал пять лет! – Вампилов стал часто бывать в доме моей мамы, сибирского поэта Елены Жилкиной, – там я и подружилась с ним.
Вспоминает писатель Геннадий Машкин, автор многих хороших книг, в том числе «Белое море, синий пароход»: «В те годы мы часто собирались в доме поэта Елены Викторовны Жилкиной, работавшей в «Молодежке». Но особой симпатией пользовался Вампилов, для которого хозяйка после родной мамы, учительницы Анастасии Прокопьевны, была второй матерью.
Там мы слушали воспоминания наших старших товарищей по перу, участвовали в их нехитрых «интригах» на ниве сибирской словесности, помогали устраивать быт, доводилось – суживали, но чаще занимали трешку-другую, слушали стихи, сами читали, пели под гитару, а то и разыгрывали ко взаимному удовольствию лукавые сценки-капустники».
Рассказывает моя мама:
– Я перешла работать в отдел пропаганды газеты, где занималась литературой. У меня был счастливый отдел. Сюда с первыми своими рассказами пришли писатели, имена которых теперь известны всему миру: Вампилов, Распутин, Машкин.
Редакция в шестидесятые годы была боевой по духу. Для газеты эта была пора расцвета, ее делала талантливая ищущая молодежь, бунтовавшая против всего «застывшего» в литературе. Мы сильно ругались на «летучках», но очень тянулись друг к другу. Великолепное у нас было товарищество! На праздниках собирались вместе, а праздниками для нас всегда были книги ребят, которые тогда выходили.
В те годы после долгого «умолчания» в столице были изданы Бабель, Платонов, Булгаков. Дошли до нас в переводах Ремарк, Кафка, Экзюпери, Олдингтон, Хемингуэй, Камю. Мы много говорили и спорили о литературе, ее прошлом и будущем.
Помню однажды Саша Вампилов, имея в виду «проработку» моего творчества за «ахматовщину» после выхода печально известного Постановления ЦК ВКП(б) 1946 года «О журналах "Звезда" и "Ленинград"», сказал: «Вам не надо писать пасторали. Вы пережили тяжелые времена – нужно писать об этом».
Весь доклад палача Жданова был пронизан ненавистью к интеллигенции, он переломил тысячи жизней. Благодаря характерному как для террора, так и для «застоя» «повторению», вся докладная чушь поддерживалась в течение десятилетий. «Обвиняемых» оставили на свободе, создав невыносимые жизненные условия и поставив на творчестве своеобразное «клеймо» – не печатать! – продлив тем самым действенность удара.
Вот и мою бедную маму, беззащитную по характеру, принимавшую безропотно удары судьбы один за другим, исключили из Союза писателей – а членский билет у нее подписан еще Горьким! – уволили с работы. На руках ее осталась я, ребенок, и больная старая мать. Нас попросили освободить «в двадцать четыре часа» квартиру, которую мы занимали, и мама была вынуждена это сделать.
Потом она взяла меня за руку и мы пошли с ней по берегам Ангары искать пристанища. Там, в приютившей нас коммунальной кухне бывшей генерал-губернаторской прачечной, я и выросла, окончила школу и даже не безуспешно университет. Кормила же меня мама все это время на «пятерки» и «десятки» от лекций «о русской литературе», которые она уезжала читать в мороз и непогодь дояркам и скотникам на отдаленные колхозные фермы…
Но самая главная «тайна» тех лет была открыта совсем неожиданно недавно. Бывший секретарь иркутского обкома партии по идеологии, «зарубивший» в свое время вместе с Саниным «другом», предателем, известным сегодня в московских кругах литератором, драму «Прошлым летом в Чулимске» – Вампилов ее даже напечатанной при жизни не увидел! – прижившийся в Москве еще за несколько лет до «разгона обкомов», Евстафий Никитич Антипин в доверительной беседе рассказал мне следующее (поистине нет ничего тайного, что не стало бы явным).
Роясь в архивах иркутского КГБ «по долгу службы», он наткнулся на… мамино досье. В нем и сохранился подлинник доноса. «Кто, вы думаете, его написал?» – интригующе спросил он меня. «Не знаю», – растерянно ответила я. Ведь мы с мамой искренне и, конечно же, наивно полагали, что «заклеймили» ее «по линии Союза писателей»: надо же было в каждой организации тогда найти «свою Ахматову»! И только.
«Кунгуров, – как мне показалось, с брезгливостью выпалил он, – сексот Кунгуров».
И я моментально вспомнила того самого, с позволения сказать, писателя Гавриила Кунгурова, которого все за глаза звали не иначе, как Г…но Филипыч, лауреата всех мыслимых и немыслимых премий, автора многочисленных книжных изданий, даже переведенных на немецкий, английский, французские языки, члена президиума… члена правления… члена иностранной комиссии при… депутата…
Умеют ценить свои кадры гебисты – ничего не скажешь!
Темное имя Кунгурова связано и с арестом Саниного отца Валентина Никитовича Вампилова…
А у мамы сохранилось первое и единственное прижизненное издание «Старшего сына», где Саниной рукой написано: «Елене Викторовне, из рукава которой мы все вылетели. С благодарностью». И подпись: «Александр Вампилов».
…Известное чеховское: «Ехали мы к Байкалу по берегу Ангары. Погода чудная, тихая, солнечная, теплая. Я ехал и чувствовать почему-то, что я необыкновенно здоров, мне было так хорошо, что и описать нельзя. Это, вероятно, после сидения в Иркутске и оттого, что берег Ангары на Швейцарию похож. Что-то новое, оригинальное.
Ехали по берегу, доехали до устья и повернули влево, тут уж берег Байкала, который в Сибири называют морем. Зеркало. Другого берега, конечно, не видел – девяносто верст. Берега высокие, крутые, каменистые, лесистые, направо и налево видны скалы, которые вдаются в море вроде Аю-Дага или феодосийского Тохтебеля. Похоже на Крым. Станция Лиственничная расположена у самой воды и удивительно похожа на Ялту».
…Нет для сибиряка места священнее Байкала. Вот и Саня, если позволяло время, проводил его на море у своего дяди Владимира Никитовича, работавшего в промыслово-охотничьем хозяйстве. Детей у него и его жены Софьи Галсановны не было, и Саня чувствовал себя привольно в просторном доме под четырехскатной крышей с чистотой домотканых разноцветных половиков, от которых в летний зной исходила незримая прохлада, с вышарканными добела бревенчатыми стенами и книжными шкафами вдоль них во всех комнатах; наслаждаясь теплом и уютом деревенской избы.
Дом стоит на берегу залива, где когда-то во время землетрясения «провалилась» степь и возникло место с историческим названием Провал. Мыс Провал. Позже образовались села.
Вампилов хранил в памяти эти «байкальские каникулы», где было «столько света, воздуха и зелени, что хотелось пасть в высокую траву и лежать ничего не вспоминая». Когда же сумерки сменялись чистым светом луны над морем, «верховик приносил запахи влажной земли политых огородов, а тени от кустов скрывали таинственную жизнь, полную шорохов и движений», Владимир Никитович бросал во дворе на пружинистую траву для племянника роскошную медвежью шкуру…
Не в те ли часы на этой поистине райской постели, устремив глаза в опрокинутое над головой вызвезденное небо, он чувствовал себя наедине с Богом? Не тогда ли, в минуты светлой печали, в нем росло убеждение в том, что «каждый родится творцом, каждый в своем деле, и каждый по мере своих сил и возможностей должен творить, чтобы самое лучшее, что было в нем – осталось после него»?..
Зная любовь Вампилова к славному морю – никто из друзей не удивился его решению купить на противоположном берегу от Лиственничной, или Листвянки, как зовут этот поселок на южном морском побережье сибиряки, так приглянувшийся когда-то Чехову, «свою» избу. К лету семьдесят второго, у Сани, кажется, впервые появились пусть небольшие, но деньги от постановок пьес, а в порту Байкал образовалось что-то вроде «писательской колонии». И он решил это сделать немедля, чтобы в тишине и покое, оставив суетливый шумный город, засесть вплотную за «Несравненного Наконечникова», рукопись которого ждала его на письменном столе…
Но хозяйка, облюбованного Вампиловым дома, соседнего с избой его друга, геолога Глеба Пакулова, за первую пьесу которого он больше всех ратовал на том известном читинском семинаре, давшем русской литературе сразу несколько имен, в том числе Распутина, вдруг раздумала продавать до окончания сбора нехитрого урожая с приусадебного участка. Не случилось бы этого – засел бы Саня за своего «Несравненного», – глядишь, и не отпустил бы его «Наконечников» на ту, последнюю рыбалку…
Утром семнадцатого августа спустились они с Глебом по Молчановской пади, взяли «общую» лодку (казанку купил Глеб, мотор к ней Саня) и поехали рыбачить вниз по Ангаре, решив загодя наловить хариусов и омуля для именинного пирога: жена Оля уже готовила тесто…
Да не задалась отчего-то рыбалка, хотя день поднялся яркий, солнечный, ведряный. Обратили внимание на плывущие то там, то здесь полузатопленные бревна от плота, что разбил накануне в порту во время разгулявшегося шторма старик Байкал, – они чистым золотом блестели на солнце. Их и потянуло течением на Ангару.
Уже повернули домой, но в последнюю минуту передумали и отправились буквально вдоль берега к Листвянке за вином к праздничному столу, может, кто из знакомых окажется на берегу, поможет.
– Саня сидел на руле, я на носу, – рассказывает Глеб. – Не могу до сих пор себе этого простить, ведь я был поопытнее, а Саня, известное дело, – лихач-кудрявич, в штормовке, грубом свитере, туристских ботинках, ну, прямо, мореман.
Скорость держали отменную, «Вихрь» это позволял. Кто-то махал нам рукой с берега, потом выяснилось – художник Гутерзон. Мы уже подходили к санаторию, пора было сворачивать к берегу, но тут вдруг Саня окликнул меня, попросил закурить.
Дальше… удар, я в воде, перевернутая лодка рядом, я сразу хватаюсь за нее, а она рвется из рук…
Саня плывет к берегу. Я кричу:
– Плыви, Саня, плыви…
Сам уцепился намертво за перевернутую лодку, одежды на мне много, чувствую, не дотяну до берега. А Саня все оборачивается и смотрит, плыву ли я.
Вижу на берегу стоят около белой «Волги» люди, покуривают, наблюдают за нами. А Саня все тяжелее и тяжелее плывет, но плывет…
И вот он встал на ноги, высоко поднялся над водой – несколько метров до берега – их не только проплыть – пройти можно и… Последнее, что я запомнил: он вдруг упал на спину, скрылся под водой, а… на берегу машина в ту минуту быстро так укатила…
Как меня отрывали от лодки – помню смутно, рассказывали, что еле оторвали от нее мои холодеющие руки. Саня уже лежал на берегу, его пытались откачивать – нечего было откачивать – разрыв сердца от перегрузки, от неожиданного дна под ногами, от… жизни такой жестокой.
Очнулся я в поселковой больнице. Врач говорит: «Дружок твой жив, а ты выгребай». И я опять провалился. Пришел в себя, когда уже ближе к ночи примчались на машине Марк Сергеев, Распутин, Шугаев. Это я в беспамятстве телефон Марка вспомнил, он и ребят собрал.
…Мы с Саней отвлеклись, вот и просмотрели топляк, со всего маху врезались…
Потом Пакулов бился в истерике, клял судьбу, что оставила в живых, пил «по-черному» многие годы, все просил прощения у Господа Бога – за что?
Поздно.

А я все вижу воочию: герои его драм стоят на берегу всего в нескольких метрах от него, тонущего, – ближе, чем зрители к театральным подмостках, и спокойно, но не без интереса и любопытства наблюдают, как в береговой тишине и плеске волн он тяжело плывет, уходя каждую минуту под воду.
Обыкновенные люди, не плохие и не хорошие, ибо «грань между светом и тьмой чаще всего проходит через сердце одного и того же человека».
Но почему-то так и хочется сказать – обыкновенные подлецы. Ведь даже тогда, в ту самую минуту, когда Саня упал на спину в воду, а «Волга» поспешно умчалась в сторону города, они продолжали, не двигаясь с места, досматривать «действо» до конца.
«Действо» последней вампиловской драмы.
Среди них была четырнадцатилетняя девочка. Я разыскала ее, уже молодую женщину, нынче в Иркутске, и она подтвердила мне все, что здесь написано.

В ту ночь ревел и бушевал Байкал, бил о сваи, выбрасывая кипящие тускло-белые брызги на берег. А в низеньком и полусыром чулане сельской больницы, где не было даже обычной, еле мерцающей лампочки, на деревянной лавке лежал Вампилов. Нянечка перед дверью зажгла свечу. Сомнений больше не оставалось, это был он – запутавшиеся водоросли в темных кудрях, водоросли на руках и шее.
«Затеплем памяти свечу» и мы…
Обряжали его в морге две женщины – согбенная старуха в подвязанном по-вдовьи платке, так много повидавшая на своем веку, и прелестное юное создание, кажется, студентка медицинского института.
…В последний путь вышел проводить весь город, образно говоря. И думали тогда все, я уверена, об одном: нет ничего горше и обиднее нелепой и бессмысленной потери, и надо быть добрее друг к другу, потому что потом бывает поздно…
Гроб от Дома литераторов до Драматического театра имени Охлопкова, где состоялась гражданская панихида, братья-писатели несли на руках, и улицы были устланы – без преувеличения – алыми, белыми, сиреневыми цветами ранней сибирской осени – астрами.
Запомнилась странная, на первый взгляд, деталь: Санины ноги обутые в штиблеты невероятно желтого, режущего глаз цвета и выглядывавшие из-за низких стенок гроба. При жизни у него таких «новых» не было, все было беднее и скромнее.
Музыки тоже не было. Его самый любимый герой, Сарафанов, в тот скорбный день не «работал», не играл на похоронах, помнилась лишь печальная улыбка Вампилова, создавшего его образ.
Похоронили Саню на Радищевском кладбище.
«Трагическая гибель его, случайная тем, что она произошла и именно там и именно тогда, сама по себе не была случайной, и это трудный, с застарелой отдышкой разговор: почему мы не ценим по достоинству талант, пока он с нами. …И словно какая-то посторонняя сила, жестоким образом наводя высшую справедливость, наказывает нас» –это слова Валентина Распутина.
К великому сожалению, гибель Вампилова не примирила, не успокоила страсти в иркутском писательском доме, а скорее даже наоборот: с его уходом появилась неизвестная там доселе ненависть друг к другу, раздор, разлад, зависть и многое другое, о чем и говорить не хочется, – это особый, тяжелый разговор, для него, я уверена, еще настанет время. Как будто только Саня, а никто другой, создавал климат добра и соучастия…
Но из всех героев Вампилова только его самого постигла внезапная трагическая смерть. И смерть эта собрала в фокус и осветила все им сделанное и написанное.

…Через несколько лет вышел в открытое море теплоход «Александр Вампилов», напоминая невольно знакомые нам со школьной скамьи строчки пролетарского поэта: «…воплотиться в пароходы».
Прежде чем проложить путь от истока Ангары до бухты Песчаной с началом очередной навигации, он «прошел» до Байкала долгую дорогу оттуда, где был рожден – сначала по Дону, потом по Волге, затем по Северному Ледовитому океану, Лене, а через крутые горные таежные перевалы его «протащили» волоком.
И вот накануне выхода в море, в ожидании праздника, внезапно умирает… капитан, который должен был стоять у штурвала первого рейса «Александра Вампилова».
Праздника не состоялось, пресса умолчала, кто-то увидел в этом «знак высших сил» и было неуютно…

Каждый год в эти августовские дни Иркутск плачет дождем, а актеры Театра юного зрителя, носящего имя Вампилова, но забывшие – увы! – постановки его пьес в последние годы, непременно посещают Радищевское, а после идут в то самое актерское общежитие на «поминальный ужин», куда частенько заглядывал к ним «на огонек» Вампилов. А они, по простоте душевной, и, сказать честно, не очень веря в его талант, могли запросто хлопнуть по плечу, подвигая рюмку. Саня опускал при этом голову и молчал. Не от сознания своей значимости, нет, а оттого, что не выносил запанибратства. При всей своей неподдельной искренности в отношениях между людьми и мягкой доброжелательности, по манере держаться и вести себя в обществе он был аристократом в самом лучшем, забытом смысле этого слова.
…В год двадцатилетия со дня гибели Вампилова заведующая литературной частью ТЮЗА Галина Солуянова рассказала на страницах молодежной газеты следующее: «Когда мы пришли на кладбище, то увидели: могила убрана, цветы посажены, кто-то был до нас, оставил букет астр и георгин. Мы поставили корзинку с розами, а одна из нас, освобождая место для нее, прикоснулась к банке с букетом и та… рассыпалась в ее руках, на которых показались капельки крови…»

В том же девяносто втором – любят у нас круглые даты! – на крутом байкальском берегу, в нескольких милях от места, где сомкнулась вода над Саниной головой, был воздвигнут мраморный обелиск.
Были торжественные речи – а как же без них? – и столичные знаменитости – актеры театра-студии Олега Табакова, чьи гастроли в Иркутске совпали с этой скорбной датой; и, как водится, должностные лица – писатели, журналисты, театралы и даже спонсоры – разве можно без них в наше трудное время?
Жужжали камеры, щелкали затворы фотоаппаратов, выступающие подыскивали нужные слова, благодарили друг друга за участие, а некий биржевой союз – за деньги на памятник. Словом, все было как всегда в нашем государстве, пышные сборщица по поводу и без. Правда, примета времени – посещение Никольской церкви в Листвянке и поминальная трапеза в ресторане – светлые поминки или день рождения? Вампилову бы в этот день исполнилось пятьдесят пять…
…А я приехала к обелиску через год с небольшим, одна, без шумной толпы, которую, грешница, не люблю, несмотря на все ее добрые намерения, как понимаю. Но больно уж суетливо, помпезно, что ли, – Саня бы не одобрил.
«Дул октябрь ветрами», Байкал – а о нем мы, сибиряки, говорим как о живом – был неспокоен, но и не ревел и не вздымался на дыбы, как бывает в это время года в предчувствии безжалостной зимы, сковывающей льды. Над морем висели тяжелые рваные тучи, и противоположная сторона иногда ясно просматривалась сквозь их просветы хрустально-снеговыми вершинами.
Камень-памятник Вампилову из белого мрамора с голубоватыми, как волны моря, прожилками, и таким, «в камне», я впервые вижу Санино лицо, обращенное в сторону Иркутска.
Я иду по берегу и все пытаюсь поскорее подойти к нему поближе, но порывы остервенелого ветра рвут платок, которым я безуспешно стараюсь прикрыть голову, и надувают парусом надо мной. А я все равно убыстряю шаги, почти бегу так запоздало Сане навстречу, а он все отступает и отступает от меня, как во сне…
Наконец, на минуту стихает ветер, и я явственно вижу перед собой, как ледяные брызги, ударяясь о мрамор, скатывают по его лицу.
– Здравствуй, Санечка…

Великая моя, доверчивая провинция, боль и любовь моя. Не ты ли дала России не только великую литературу во все века и времена, но и великое достоинство и в горестях, и в бедности высоко нести голову? А Сибирь и крепостничества не знала, потому холопства и угодничества не вкусила и свободомыслием всегда была сильна.
И живет до сих пор на земле моей мятежный дух протопопа Аввакума, гордая непокорность декабристов, нашедших там свой последний приют, чистота помыслов польских сосланных революционеров, так много сделавших для благоденствия родины моей, кровь которых почти в каждом из нас, ныне живущих. И перемешана та кровь «на сто рядов» – русская, польская, литовская, еврейская, бурятская, цыганская, татарская… 
И сильны мы этой кровью и гордимся ею.
Великая моя провинция. Ты и в смуту, и в непогодь снова спасешь Россию. Низко кланяюсь за все тебе я…

Покидая Иркутск – в который раз! – я, не отрываясь, смотрела вниз в иллюминатор «Ту-154», стараясь запомнить стремительно убегающие от меня крыши домов, неровные линии проспектов и площадей, черные избы предместий. Вот уже промелькнул золотом куполок Троицкой церкви, где так и не обвенчался со своей невестой Зилов, мост через Ангару, заснеженный ее берег.
Сердце сжималось от тоски – когда еще увижу Анастасию Прокопьевну?
«И нет конца мелодии прощальной…»

Иркутск – Москва 
1992–1994