а б в г д е ж з и к л м н о п р с т у ф х ц ч ш э ю я
Звукозапись
Экранизация
Литературные вечера
Автограф

Андрейко Т. П. / Произведения

Отрывок повести «Сказка о Голубом замке»

Когда я проснулась, голова ещё немного кружилась, и перед глазами мелькали чёрные запятые, но, если бы мама об этом узнала, не отпустила бы меня гулять.
На улице было прохладно, поэтому мы с Ленкой и Анькой заперлись от моего вездесущего братца в Ленкиной стайке – дощатом сарайчике, поделённом на клетушки, где жители нашего дома хранили уголь, всякую ненужность и съестные припасы: бочки с квашеной капустой, солёными груздями и омулем. Но Ленкина бабушка соленьями не занималась, предпочитая домашнее виноделие, а деньги на уголь подкапливала только к самой зиме, поэтому их стайка была завалена поломанными стульями, огрызками веников, мешками с тряпками, ржавыми сетками от кроватей и – самое главное! – там пылился огромный потёртый диван, на который мы залезали с ногами и пугали друг друга страшилками про какой-нибудь гроб на колёсиках: «...и вот он подъезжает всё ближе, ближе... отдай моё сердце!» или про автобус-мясорубку: «...девочкина мама целый день ждала её на автобусной остановке, потом захотела есть и купила у дядьки пирожок, а там – девочкин ноготь!»
Яснее ясного, что мелюзге про такие страсти слушать нельзя. Но этот ныла всё долбился в дверь и обещал нажаловаться родителям, поэтому пришлось его впустить. Так что в тот раз нас было четверо.
Понятно, что брат, по ничтожности лет, мог быть только лишённым права голоса слушателем. Но я совершенно не помню, кто из моих тогдашних подружек пересказал из какой-то книжки – такое не придумаешь! – эту самую историю. Мало того, когда я через несколько дней пристала к ним с расспросами, Анька с Ленкой никак не могли понять, что мне от них надо – какая сказка?.. какой ещё Голубой Замок?
– Да вы что, прикидываетесь? Ну, как давным-давно, в одной далёкой стране жил молодой художник...
Девчонки поморщили лбы и вопросительно попереглядывались, то есть было не похоже, что они меня разыгрывают.
– Он жил в бедном квартале, среди простых людей, и все его любили, потому что он был очень добрый... – напомнила я им начало сказки. – Если он видел на улице нищего, то доставал свои кисти и краски и рисовал на стене кусок хлеба – у него был такой большой талант, и ему так сильно хотелось помочь, что хлеб становился настоящим. А когда летом становилось очень жарко, он рисовал водопад, чтобы взрослые могли набрать полные кувшины чистой холодной воды, а дети искупаться...
Ни вспышки, ни даже проблеска припоминания на лицах девчонок я не увидела, зато они слушали меня с таким неподдельным вниманием, а Ленка – приоткрыв рот, что я, по свежей памяти, затараторила дальше как по писаному:
– «Иногда, по воскресеньям, когда все жители шли на базар, художник выносил на улицу свои картины, и вскоре вокруг собиралась большая толпа. Людям очень нравились его рисунки, и они радостно переговаривались: «Смотрите, вот мой дом, а здесь – дерево из твоего двора! А это – наше море и наши горы!» Все хвалили юношу, но он недовольно хмурился, уносил картины обратно и много месяцев почти не выходил из своей комнатки на чердаке. Он рисовал с утра до ночи, питаясь только черствым хлебом и э... корочками сыра...»
В сказке было сказано не «корочками сыра», а «молодым вином», но мне почему-то не хотелось, чтобы девчонки захихикали, и я ляпнула первое, что пришло на ум.
– Ну уж, много месяцев – и только корками? – усомнилась Анька. – А чего он себе колбасы не нарисовал?
– Потому что... у него же были сыр и хлеб, а не было бы, так и нарисовал бы!
– Вот именно, – пришла мне на помощь Ленка, – не все же столько всего жрут, как ты! И… может, у него краски было мало, чтобы еду рисовать!
Но Анюта стойко выдержала удар и продолжала допытываться:
– А если его картинки всем нравились, чего он их не продавал? Продал бы одну и купил себе всяких красок.
– Там же все люди были бедные, – в Ленкином голосе прозвучала явная снисходительность, – у них, наверное, совсем денег не было.
– Ага, совсем без денег на базар ходили! – язвительно парировала Анюта и скорчила Ленке рожу.
– Потому что они ему не нравились... – прошелестело у меня за спиной. Этот козявкин влез-таки в разговор старших!
– Кто не нравился? – нашла у кого спросить Ленка.
– Картинки... поэтому не продавал...
Поколебавшись, оставить или нет это нарушение субординации безнаказанным, я всё-таки нехотя кивнула:
– Да... Художник долго не выходил из своей каморки, потому что на своих картинах видел только дома, деревья и море с горами, а он хотел нарисовать... – тут мне пришлось сильно зажмуриться, чтобы безликий, еле слышно бормочущий в голове голос стал отчётливее: «...ветер и пение птиц, тепло дома и запах моря, одиночество ночной улицы и разговоры гор с облаками... И однажды он снова вынес свои работы во двор, и вокруг собрались люди. Они долго смотрели на картины, а потом молча разошлись по своим делам, но у каждого в глазах ещё долго плескалось море, а в сердце пели птицы. А художник глядел им вслед и улыбался... Прошло немного времени, и о талантливом юноше узнал король этой страны. Он пригласил его во дворец и назначил главным придворным художником. Сначала приближённые короля были недовольны, что такое высокое звание получил простой человек. Они подстраивали ему всякие каверзы...»
– А что такое «каверзы»?
Ну конечно, стоило только раз дать слабину, и братец-кролик осмелел. Разумеется, я не стала отвечать, да и некогда было задумываться, почему у меня с языка срываются незнакомые словечки – в каком виде сказка в мою голову вошла, примерно в таком же и выходила:
– Но юноше некогда было обижаться. Он без устали рисовал портреты – уродливых придворных дам в бальных платьях, раздувшихся от важности министров и завистливых королевских родственников. Все они давно привыкли, что их изображают красивыми и молодыми, а на полотнах молодого живописца они видели себя без прикрас, но с этих портретов на них смотрели люди, вспоминающие самые светлые и прекрасные минуты своей жизни.
И они стали называть художника великим и покупать его картины. Но он не обращал внимания на такие слова, потому что видел, что даже простое дерево выше человека. А горы выше деревьев, а над ними – солнце. И ничто не может сравниться по величине со звёздным небом...
Вскоре художник разбогател и ушёл с королевской службы. Он купил себе большой дом на окраине города и стал рисовать только то, что ему хотелось. Но, хотя он и очень старался, ему никак не удавалось изобразить всю красоту ночного неба, потому что у каждой, даже самой маленькой, звезды были не только особенные цвет и свет, но и своя тайна. И вот однажды, ясной осенней ночью, он открыл окно и замер, поражённый услышанным и увиденным: откуда-то сверху, словно из огромного горла, потоком лились звуки волшебной красоты и силы, от которых по воздуху пробегала дрожь, и всё вокруг – от самого высокого дерева до самой крохотной травинки – впитывало и насыщалось этой неземной музыкой...
Поймав донельзя удивлённый Ленкин взгляд, я сбилась, и невидимый рассказчик, за которым я повторяла каждое слово, куда-то пропал. Пришлось пересказывать дальше
своими словами:
– В общем, художник догадался, что это поют звёзды. Схватил свою кисточку и нарисовал песню звёздного моря... А потом бросил кисточку на пол. Потому что в мире больше не осталось ничего, что он не смог бы нарисовать. Целыми днями он просто так бродил по своему огромному дому. И ничего не замечал, даже что наступила зима. Но как-то рано утром его разбудил громкий стук в дверь. Он вышел на крыльцо – там никого не было. Он зашёл в дом. И снова раздался стук. Вышел, а там опять – никого. Когда кто-то постучал в третий раз, он специально обошёл вокруг дома, но на снегу не было ни одного следа. Ему стало холодно, и он вернулся обратно, в свою комнату, а там в его любимом кресле сидел незнакомый человек...
– Долго ещё? – недовольно спросила Анька. – Мне на пианине надо заниматься!
– Я не виновата, что она такая длинная! – огрызнулась я.
– Да ну её! – нетерпеливо стукнула кулачком по дивану Ленка. – Давай дальше!
– Дети, домой! – раздался с другой стороны двери строгий мамин голос.
– Пусть Анька тебе досказывает! – я слезла с дивана и небрежно кивнула брату. Он понятливо соскочил следом и, скинув крючок, распахнул передо мной дверь.
– Папа взял билеты в музкомедию...
Что ещё говорила мама, я не услышала – на небе вместо солнца зияла круглая дыра, из которой потоком хлестал ослепительно яркий свет, и я ещё успела подумать, что, наверное, вся высота над нашим небом заполнена золотым воздухом...
– ... хороший актёрский состав: Кувшинова, Хохолков, Загурский...
Я потрясла головой, и солнце вернулось на место.
– ... если останется время, сходим в какой-нибудь музей...
Итак, нам опять предстояла пытка «культурной программой».
Вообще-то считалось, что мы живём в городе, но до центра, где протекала «настоящая культурная жизнь», к которой нас пытались приобщить родители – ... ну да, ну да, обязательно надо быть культурным, это вытатуировано у меня на подкорке, – было почти десять километров. Что делало нас с братом практически невыездными. Его укачивало даже в электричке, а уж про сорокаминутную тряску по грунтовке в вечно переполненном и провонявшем бензином автобусе и вспоминать-то тошно: когда у мамы заканчивались приготовленные загодя газетные кульки, а у близстоящих пассажиров сострадание к двум беспрестанно фонтанирующим уродцам, наше семейство – не всегда вежливо – просили выйти вон. Взмокший от духоты и донельзя раздраженный папа выносил нас на воздух, и мы оставались на полпути к высокой цели и в часе ожидания до следующего автобуса.
Выбор – всё-таки доехать до города или вернуться домой – оставался за главой семьи. Во всяком случае, так думал папа. Но с некоторыми штатскими уже заранее была проведена соответствующая работа, и надо было видеть это несчастное маленькое существо с заплетающимися от слабости ножками и дрожащей на ресничке мученической слезкой. Нет, не зря братца из студенческого драмкружка несколько раз приглашали в профессиональные актёры – талант был виден с детства. За мной таких способностей не водилось, зато я прекрасно знала, что если подойти к папе, крепко обнять его обеими руками и тяжелёхонько вздохнуть...
Конечно же, мы возвращались домой, бредя по щиколотку в пухово-мягкой пыли, и я, как яблочная долька в горячем сахарном сиропе, до самого нутра пропитывалась жарким полуденным воздухом, наэлектризованным сухим потрескиванием кузнечиков, бесконечностью пустынной дороги и разомлевшей духмяной испариной разнотравья, выстилавшего всё пространство до горизонта...
Но иногда мы всё-таки доезжали до города, и старшие запихивали в нас культуру полными ложками. Как рыбий жир. Как любящие родители. Как интеллигенты в первом поколении. Как императивно советовали педагогические учебники и методички, которыми были забиты нижние полки книжного шкафа.
Сейчас-то мне понятно, что папа искренне хотел сотворить из подручного сырья что-нибудь миленькое, воздушное и не очень глупое – словом, своё представление об интеллигентной городской барышне. Усилия прилагались немереные, но материал оказывал отчаянное сопротивление; хотя внешние приличия приходилось соблюдать, чтобы не огорчать старших. Меня изнутри корёжило, но я честно терпела, когда гости или родительские знакомые, встреченные на улице, начинали меня тискать, поглаживать по голове и присюсюкивать: «Какая прелестная у вас дочка! Настоящая красавица! Тра-ля-ля, тру-лю-лю! Ты кем хочешь стать, артисткой, наверное?»
И только однажды, когда один папин знакомый, жалуясь на своих детей, сказал, показав на меня пальцем: «Вот твоя вырастет, и тоже никакой благодарности не дождёшься!», я не вытерпела: «Папа, не слушай этого дурака!»
Папа долго извинялся, а я стояла в углу, с такой ненавистью глядя на гостя, что он, дав понять отцу, что считает угол слишком мягким средством воспитания: «Пороть их надо, как следует!», с недовольным видом откланялся.
– Ты понимаешь, что оскорбила человека?! – закрыв за ним дверь, гневно обрушился на меня папа.
– Он дурак!
– Он директор школы!
– Всё равно дурак!
– Чтобы я больше такого не слышал! Или ты хочешь, чтобы тебя пороли?
Недоделанная мальвина ещё не определилась, чего она хочет, но точно знала, что не хочет: чтобы её пороли, быть примерной девочкой, стать артисткой, ходить в театр музыкальной комедии и в цирк.
С музкомедией всё понятно: на самом интересном месте разговоры обрываются и начинается пение – устанешь дожидаться, когда оно закончится! То ли дело драмтеатр – какими красивыми словами там все разговаривают: и Сирано де Бержерак, и король Ричард... От этих слов – как бывает всегда, когда папа читает нам перед сном сказки Пушкина – становишься лёгкой, как воздушный шарик и будто летишь куда-то вверх... И совсем не хочется, когда мы потом идём на автобусную остановку, отвечать на вопросы родителей: о чём этот спектакль? как зовут главных героев? игра каких актёров понравилась мне больше всего и почему?
Да не видела я никакой игры, а просто огромными глотками пила волшебные слова!
А в цирке... Да всё было здорово, даже слишком – шутки клоунов смешили до колик в животе; сердце ухало в пропасть вслед за воздушными гимнастами, серебряными рыбками ныряющими вниз из-под самого купола; величайшее изумление вызывали появлявшиеся ниоткуда – из пустой шляпы! – голуби и букеты цветов, и вообще не укладывалось в голове, как может распиленная на половинки женщина крутить головой в одном и перебирать ногами в блестящих туфельках в другом чёрном ящике. Но как только на арену выводили животных, я улавливала – каким-то нутряным, атавистическим чутьём – смутно знакомый запах, от которого мне становилось тоскливо и тревожно. Это был не страх, а именно тоска и тревога. И это ощущение не перебивал даже вкус сливочного мороженого в вафельном стаканчике, купленного в антракте. После каждого представления я выбегала из цирка без оглядки, как из клетки на волю.
Когда – будучи уже взрослой – я в первый раз привезу своего пса в ветлечебницу, то сразу почувствую и узнаю тот самый, пропитавший всё помещение тяжёлый мускусный запах – запах животной тоски, тревоги и страдающей плоти. И от этого было не убежать. Оставалось только гладить, гладить, гладить дрожащего пса.
Да, чуть не забыла про музеи, в которые нужно было ходить... 
– ... для расширения кругозора. Постарайся вести себя прилично и внимательно слушай объяснения экскурсовода.
– Ладно, пап, я запомнила. Буду слушать экскурсовода...
– ...перед вами картина неизвестного художника конца 19 века: «Увенчание Христа терновым венцом». Это сцена из Библии. Но вы, конечно же, понимаете, что Иисус – мифический персонаж. Обратите, товарищи, внимание на палитру, выбранную художником, – сколько в ней различных оттенков грусти, печали и даже уныния! Это оттого, что раньше, до революции, само время было унылое. Оно пыталось окрасить всё окружающее в свой цвет...
– Па, а почему эти два урода мучают человека? И вовсе не на всю ивановскую, я тихо спросила! А зачем они ему венок из колючек одели...
– Надели...
– Надели и руками придавливают, чтобы кровь текла? Ему же больно! А кто такой Христос? Люди выдумали? А зачем? Никого я не вывожу из себя, мне просто интересно! Хорошо, буду молча слушать...
– ...а сейчас мы с вами переходим в зал современной живописи... Обратите внимание на эту картину. Она выполнена в голубоватых тонах, оттенённых розовыми пятнами. Пронизывающие каждый миллиметр полотна оттенки и отражения трепетного, мерцающего света – всё это создает впечатление юной радости, которая составляет сущность жизни нашего современника...
Можно ещё, конечно, поиронизировать, потому что примерно так всё и было. Но, в конце концов, довольно частое посещение художественных выставок пробило брешь не столько в моём дубовом сознании, сколько в сердце – я полюбила живопись.
И всё-таки чаще всего нас водили в художественный музей по причине его непосредственной близости к автобусной остановке. А до краеведческого мы добрались только один раз, и то папа донёс брата уже на руках. Но к началу экскурсии почти успели.
– ...Лес – это место обитания ценных промысловых зверей. В нашем краеведческом музее представлены чучела лося, бурого медведя, волка, белки, куницы, соболя и других... Девочка, не трогай лося!
– Я только погладить!
– Родители, объясните своему ребёнку...
– Таня, ничего не трогай!
– Мам, а все эти чучела... звери... – их что, специально для музея убили? Сами умерли? Тогда ладно... Да слушаю я тётеньку, слушаю!
– ...К наиболее ценным памятникам капиталистического периода относится ранее жилой особняк на улице Большевиков, представленный в нашем музее в виде макета. Как вы видите, тектоника решения фасада памятника в целом близка стилю ампир: ризалиты с аттиками лучкового завершения, фиалы над пилястрами, раскреповка стен рустованными пилястрами на ряд прясел и так далее...
– Папа, а ты все эти слова понимаешь? Всё-превсё? Хорошо тебе... А что такое «ампир прясел»? Нет, мне сейчас нужно, я до дома забуду! Да, так и буду стоять, пока не объяснишь!.. Ага, в тот раз тоже обещал дома рассказать, что обозначает то слово – помнишь, на заборе было написано, ты его ещё носовым платком стёр? А дома сказал, что это ругательское выражение, и воспитанные люди его никогда не употребляют, а хорошим девочкам такие хулиганские слова и вовсе не надо знать!
Не надо, так не надо. Всё равно я уже спросила у Аньки про это слово. И написала его мелом на грузовике, а шофёр увидел, погнался за мной, схватил за шиворот и заставил оттирать. Ещё и за ухо надёргал...
А про ампир папа рассказал мне на следующий день, сделав вид, что вот только что, совершенно случайно, вспомнил про мой вопрос:
– Да, кстати, ты меня вчера спросила в музее, что означает слово...
И я поняла, что, если кто-нибудь вдруг спросит о том, чего я не знаю, надо делать, как папа: вытащить из шкафа один из томов энциклопедического словаря, прочитать, что нужно, а потом объяснить понятными словами.
И, подставив стул, я вытянула с верхней полки словарь на букву «к». А когда родители, пожелав спокойной ночи, закрыли дверь в нашу с братом комнату, приступила к делу:
– Ты же не хочешь спать, правда? Вот и молодец. Помнишь, мы в стайке были, и ты меня ещё спросил, что такое «каверзы»? Так это, когда всё на вред делают или ябедничают на кого-нибудь, например, на старших. Понял?
– Да...
– Ну всё, спокойной ночи!
– А сказку?
– У-у-у, как же ты меня... Ладно! Какую тебе? Только не про сестрицу Алёнушку и братца Иванушку!
– Расскажи дальше про художника...
– Ты же и так знаешь!
– Не-а...
– Так Ленка ведь рассказывала... или Анька?
Но разгадать загадку, над которой я ломала голову, так и не удалось.
– Ничего они не рассказывали!
– Но эта сказка не для маленьких... Она в конце страшная.
– Ну и что! Я не боюсь! Ну расскажи-и... Сестричка, миленькая!
– Ладно уж... Только не до конца! Про что там было?
– Как художник обошёл свой дом и никого не увидел, а потом пришёл домой, а в его кресле сидит какой-то человек...
– Ну да, зашёл в свою комнату... И вздрогнул от неожиданности, увидев человека, закутанного в чёрный дорожный плащ с капюшоном, скрывающим лицо, – почему-то в темноте слова вспоминались даже лучше, чем с закрытыми глазами.
– Кто вы такой? – недовольно спросил он.
– Я хочу, чтобы вы нарисовали для меня Голубой Замок, – не отвечая на вопрос, повелительно сказал незнакомец и бросил на стол мешочек, из которого посыпались золотые монеты.
– У меня есть деньги, – равнодушно ответил художник.
– Вас называют великим... – уже другим, вкрадчивым, тоном заговорил...
– Как заговорил?
Для меня слово тоже было новым, но я легко его отгадала:
– Будто подкрадывался, как лиса...
– Лисы хитрые, всегда обманывают...
– Ну да, художник на деньги не поддался, поэтому он решил по-другому с ним справиться... Начал хвалить по-всякому. Только у него опять ничего не вышло. И тогда он сказал: «Говорят, что вы можете нарисовать почти всё на свете...»
Эти слова задели художника, и он сердито возразил:
– Не почти всё, а всё!
– Многие пытались нарисовать Голубой Замок, но ещё никому не удалось передать его несравненную красоту! Наверное, это вообще не под силу человеку... – и огромные, тускло светящиеся глаза таинственного незнакомца, на секунду задержавшись на моём лице, заскользили по стене, а потом по потолку. От неожиданности я оцепенела.
– Ой, машина проехала! – радостно сообщил брат.
Я и сама сообразила, что никакие это были не глаза, а фары проезжавшего мимо дома грузовика, но мне почему-то стало неуютно и беспокойно. Если бы братец, дотянувшись через проход между кроватями, не дёргал за моё одеяло, требуя продолжения, я бы постаралась побыстрее заснуть, чтобы заспать это непонятное смятение.
– Расскажи... Расскажи дальше... Ну хоть маленько...
– Завтра!
– Нет, сейчас...
– Не дёргай одеяло!
– Буду дёргать! Ну, расскажи... ну, расска...
– Ладно! Только немножко. И чтоб больше не приставал, понял?
– Ага!
Повторив слова о некой совершенной, неподвластной людям красоте, эхом отозвавшихся в голове и – что выяснится гораздо позднее – заронивших зерно мысли, что такая красота существует на самом деле, я начала пересказывать дальше:
– Незнакомец аккуратно собрал со стола рассыпавшиеся монеты; не торопясь, ссыпал их в мешочек и неспешным шагом направился вон из комнаты. «Погодите! – окликнул его художник. - Неужели этот замок действительно самое прекрасное, что есть на свете?». «Он само совершенство», – не оборачиваясь, сухо ответил незнакомец. «Хорошо! Я согласен! Только соберу вещи...» Если бы не низко надвинутый на лицо капюшон, художник бы заметил торжествующий блеск в глазах своего необычного гостя. Но...
Но никакого приятного послевкусия у меня не вызвал ни «низко надвинутый на лицо капюшон», ни даже цепко удержанный памятью «торжествующий блеск в глазах». А ведь до этого, проговаривая некоторые фразы, в которых знакомые слова, непонятным образом сплетаясь между собой, становились необычными – не такими, которыми люди разговаривают, я каждый раз испытывала удивительное, сладостное ощущение: как будто на языке с тихим шелестом истаивали крупинки «шипучки» – лимонадного концентрата в пакетике за четыре копейки.
Настроение окончательно испортилось, и я по-быстрому закруглила повествование:
– Ну вот, значит... Художник собрался в дорогу. Вернулся в комнату, а человек в плаще исчез. Он выбежал на улицу, чтобы его догнать, но никого не увидел. Даже вдалеке. И на снегу опять не было следов. Но ему так захотелось узнать, где находится Голубой Замок, что рано утром он пошёл в город. И начал всех расспрашивать. Никто даже не слышал про такой замок. Тогда художник решил сам его отыскать и отправился в путь. Шёл-шёл... Шёл-шёл... Спрашивал-спрашивал... Но на его вопросы люди только пожимали плечами... Ну всё! Утром доскажу. Спокойной ночи!
И, не поддаваясь на уговоры, я отвернулась к стене и закрыла глаза.
Братец почти сразу тихонько засопел...
И я бы тоже благополучно заснула, если бы отмахнулась от вопроса, зудевшего комаром в голове – как это может быть, чтобы незнакомец вошёл и вышел из дома, не оставляя следов на снегу? Не по воздуху же он летал? Живя наивными, но сугубо практическими представлениями об окружающем мире, никаких других вариантов я представить себе не могла. И вдруг меня осенило – так, может, это был вовсе не человек, а... чёрт! Тогда понятно... Более или менее.
Удовольствовавшись хотя бы таким ответом, я приготовилась засыпать, но вспомнила, что в начале сказки мне было непонятно, как нарисованная еда становилась настоящей. Эта загадка оказался посложнее. В конце концов я просто мысленно материализовала батон, палку варёной колбасы и безногого нищего с медалями на вылинявшей гимнастёрке, всегда сидевшего возле магазина и бившего своим костылём зазевавшихся прохожих, требуя подаяния. Положив в его перевёрнутую фуражку съестное, я двинулась дальше по ходу повествования.
Но дело пошло ещё хуже. При всей своей буйной фантазии я не могла зримо вообразить, как выглядят ветер и морской запах, тепло дома, одиночество ночной улицы и пение звёзд. И мне было совершенно безразлично, что история – сказочная. Художник смог выразить то, что находилось за пределами обычного восприятия, а я не могла ничегошеньки даже представить себе – вот что было реальным.
И осознание этой своей неспособности так глубинно меня поразило, что мне – больше на уровне ощущений, чем мысленно – представилась пропасть, на дне которой теснилось людское множество тех, которые не могли... Или не смогли. И я была среди них. А на краю пропасти стоял художник. И, хотя я уже знала, что ничего хорошего его не ждёт – сказка заканчивалась ужасно, – глядя на него снизу вверх, я больше всего на свете захотела стать... не им, а человеком, который тоже сможет увидеть и выразить... Выразить что-то такое, что находится за видимыми пределами привычного – вещного – мира. Что-то бесконечно совершенное и прекрасное.
Треска яичной скорлупы не последовало, но именно в эти минуты подсознание определилось с моей жизненной целью, которую я впоследствии, шарахаясь в разные стороны, временами осознавала.
А с выбором средства передвижения – в едва намеченном направлении – мне помог папа, сам того не ведая. Если бы он знал, к чему это, в конце концов, приведёт, ни за что не подарил бы мне общую тетрадь в девяносто шесть страниц, редкость в ту пору необычайную. Её нежно-голубая коленкоровая обложка была украшена выпуклыми завитками и пахла свежим клеем. Она выглядела как настоящая книга.
Прижав к груди нежданно привалившее богатство, я благоговейно выдохнула:
– А зачем это?
– М-м-м... – затруднился с ответом папа, – будешь что-нибудь записывать... Мысли умных людей, афоризмы... Или стихи, например...
Он, конечно же, имел в виду чужие стихи, но я-то его не поняла:
– Ой! А я не умею...
Папа недоуменно посмотрел на меня, но тут же понял, о чём речь, и, заулыбавшись, подначил-посоветовал:
– А ты попробуй!
Через несколько дней он полюбопытствовал:
– Ну что, придумала стишок?
– Нет.
И его интерес к этой теме иссяк.
Он не знал, что все эти дни я не играла с девчонками, а бродила с братом по ближайшим от дома, а потом и по дальним окрестностям – ещё дальше песчаного карьера, за которым начинались озёра, где гнездились дикие утки.
Если бы не приобретённая стояниями в углу уверенность, что, заметив моё долгое отсутствие во дворе, дорогой братец тут же побежит ябедничать родителям, чёрта с два бы взяла его с собой. Но из опасения, что он по малолетству может всё-таки проболтаться о нарушении запрета: «Гулять только во дворе!», мне пришлось не в первый и не в последний раз сделать его своим сообщником. Понятное дело, что хитростью:
– Ты поиграй во дворе, а я пойду...
–    Куда?
–    Да так... Чудо искать.
–    Я с тобой!
–    А со двора нельзя уходить.
Повзвешивав с полминуты категорический запрет и «чудо!», брат оправдал мои ожидания:
–    А я маме с папой не скажу!
–    Точно-преточно?
–    Не скажу! А какое чудо надо искать?
–    Какое-нибудь.
Как ни странно, суть задания он уловил, и, кружа рядом, приносил мне на ладошке то жучка с переливающейся зелёной спинкой, то камешки с разноцветными вкраплениями или густо обвешенную полуспелыми ягодами веточку дикой облепихи, то привлекал моё внимание криком: «Иди скорее! Тут две стрекозы друг на друге сидят!»
Интересного было много, но мне нужно было что-нибудь совершенно особенное. А о чём ещё можно было написать стих? Не будешь же в необыкновенной тетради – почти что книге – писать о чём попало.
Но только недели через две, когда мы всей семьёй пошли за грибами, и комары выгнали нас из леса на небольшой луг, я увидела то, что мне было нужно: сотни, если не тысячи ярко-оранжевых бабочек, вибрируя лепестками крылышек, собирались в огромные букеты и кучно перелетали с места на место. От такой красоты невозможно было глаз оторвать! И по дороге домой эта чудесная картинка потихоньку, в такт шагам, обрастала словами: «и раз, и два, увидев вдруг... и раз, и два, прекрасный луг... махая лепестками крыл, летали бабочки вокруг...»
–    Таня, шагай нормально – маршируешь, как солдат!
На следующее утро, с колотящимся от волнения сердцем, я протянула папе тетрадь:
–    Вот!
Прочитав, он поднял на меня удивленные глаза и серьёзно сказал:
– Мне нравится...
И у меня внутри «заплескалось море и запели птицы». Но ненадолго. Через несколько дней он подозвал меня к своему рабочему столу, и, вложив надписанную поздравительную открытку в почтовый конверт, сообщил:
–У твоего дедушки, маминого папы, скоро день рождения. Он уже почти тридцать лет на заводе отработал. И вот что я подумал... Напиши-ка о нём стихотворение, а я отправлю в заводскую газету. Дедушка обрадуется такому подарку. Так что постарайся. Ты ведь любишь дедушку?
Дедушку я любила. Но вот так – сесть и написать про него стих?
Я помотала головой:
– У меня не получится.
Папа недовольно нахмурился:
– Почему?
– Не знаю...
– Если захочешь, всё получится!
– Не получится.
– Ты же хочешь порадовать дедушку? – в папином голосе появилось раздражение.
– Не получится!
– Тогда вот что... – всерьёз рассердился папа на моё упрямство, – сделаем так...
Крепко взяв за локоть, он завёл меня в нашу с братом комнату:
– Когда напишешь, постучи!
И закрыл дверь на ключ.
Поплакав и попинав стулья, я успокоилась. А когда лежать на кровати надоело, я села за стол, открыла тетрадь и начала думать про дедушку: как он учил нас плавать, читал интересные книжки, гулял с нами в парке, покупал сколько хочешь мороженого, рассказывал, как был пулемётчиком в Гражданскую войну, и про свой завод... И мне захотелось написать, какой он замечательный.
Папа то ли не отходил всё это время, то ли постоянно подходил к двери и прислушивался, но как только я встала из-за стола, ключ два раза щёлкнул. Я вышла и, сунув ему тетрадь, отправилась гулять во двор.
За ужином, виновато поглядывая в мою сторону, он несколько раз принимался расхваливать мой стих маме, надеясь, что я оттаю.
Но я слишком сильно на него обиделась.
И крепко по этому поводу задумалась.
Когда растёшь в учительской семье, где постоянно обсуждаются практические вопросы школьной жизни и теоретические изгибы педагогической мысли, твёрдо усваиваешь, что «нельзя оставлять без внимания отклонения в поведении детей» и что «в деле воспитания необходим творческий подход». Так что ход моих мыслей был вполне предсказуем: не отомстить или сделать что-нибудь назло, а какую-то «творческую меру педагогического воздействия» применить к папе, чтобы он понял свою ошибку и больше никогда так не делал.
И я придумала. С тяжёлым сердцем вырвала из драгоценной тетради исписанные листы и стала дожидаться воскресенья, зная, что у папы будет с утра хорошее, ну просто прекрасное настроение. Но для начала надо было суметь не помириться с ним до субботнего вечера, и я почти два дня проходила с хмурой физиономией.
Воскресное утро было единственным отдохновенным временем, когда папа не писал урочные и прочие планы. И когда после завтрака он уютно расположился на диване со свежей газетой, я с улыбкой подала ему закрытую тетрадь. Судя по широкой ответной улыбке, ему стало ужасно приятно, что наши отношения наладились – сами по себе. И если бы я даже принесла ему какую-нибудь ерундистику, всё равно бы меня похвалил. С благодушным видом он открыл тетрадь, и в этот самый момент я сказала приготовленные слова:
– Я больше не буду сочинять стишки. Мне разонравилось.
Папа поднял на меня растерянные глаза, и в следующее мгновение всё его лицо и шея начали розоветь.
Просить прощения не для того, чтобы просто помириться или потому, что так надо, а по-настоящему, когда очень стыдно за себя, всегда трудно. Поэтому я сразу же простила папу, когда он вечером попросил у меня прощения – видно же было, что по-настоящему.
Перед сном я обнаружила тетрадь на кровати. Но у меня и в самом деле пропало желание ещё что-то сочинять, и какое-то время она валялась и пылилась на подоконнике. Заходя к нам в комнату и видя такое дело, папа постепенно смирился с мыслью, что на его отцовских амбициях поставлен крест.
Как же он воспрянул духом, когда от дедушки пришло толстое письмо с газетой, где был напечатан мой опус! Прочитав его вслух, он окинул меня гордым за своё творение взглядом и торжественно произнёс:
– Поздравляю! У нас в семье появилась поэтесса!
Конечно, по тем временам и «почти в десяти километрах от настоящей культуры» публикация даже в заводской газете была нерядовым событием.
Не помню своих ощущений по этому поводу. Приятно, наверное, было. Но если бы внутри у меня что-то плескалось и пело, я бы запомнила.
Пустую тетрадку мама потом куда-то прибрала. История про голубую тетрадь на этом закончилась.

А сказка про Голубой Замок, как верно подметила толстушка Анька, действительно была очень длинная – у меня язык устал, когда я её на следующий день досказывала Ленке и брату.
Анюта слушать продолжение отказалась – то ли ей надо было «заниматься на пианине», то ли они с матерью поехали на барахолку за мохеровой пряжей, из которой женская половина их семейства вязала кофты и береты на продажу. Почему-то дальнейшего её присутствия в моей жизни я не припоминаю...
Но теперь мы видимся довольно часто. Я покупаю у неё сигареты в киоске возле автобусной остановки. Понятия не имею, как она живёт, есть ли у неё муж и дети. Она тоже ни о чём меня не спрашивает. Мы не интересны друг другу, и нас обеих полностью устраивают отношения: деньги-товар-сдача. Всё по-честному, поэтому без обид...
Зато Ленка с явным с нетерпением ждала окончания волшебной истории: заложив свисавшие на лицо волосы за уши, она переползла от края дивана поближе ко мне и улеглась на живот, подперев кулаками подбородок, в общем, приготовилась внимать. Наскоро изложив рассказанное накануне братцу, я тоже расположилась поудобнее и приступила к повествованию, сама погружаясь – чем дальше, тем глубже – в придуманный кем-то загадочный мир:
- ...И он пошёл на поиски Голубого Замка, но никто из людей, которых художник встречал по пути, не знал про такое чудо. Он подумал, что незнакомец его обманул, и однажды вечером решил, что на следующий день заговорит с первым встречным и, если этот человек тоже ничего не слышал, то вернётся домой.
Рано утром он отправился в путь. Дорога была пустынной, но неподалеку, на лугу возле леса, старенькая бабушка собирала какие-то травки, складывая их в свою котомку. Художник подошёл к ней, поздоровался и спросил, не знает ли она, где находится Голубой Замок.
– Там, – махнула рукой старушка в сторону леса.
Художник очень обрадовался и хотел тут же отправиться на поиски замка, но старушка его остановила:
– Это страшное и опасное место. Не ходи туда! Ничего, кроме горя, там не найдёшь.
– Но мне сказали, что Голубой Замок – это самое прекрасное, что есть на свете! Я должен его увидеть! – нетерпеливо воскликнул художник.
– Дело твоё... – неодобрительно покачала головой старая женщина и, покопавшись в своей котомке, подала ему склянку с прозрачной жидкостью. – Возьми-ка, мил человек... авось, пригодится живая вода... И. не ночуй в замке... там, рядышком, домик стоит... как солнышко к закату, так туда и иди... а скляночку под рукой держи...
Поблагодарив старушку, художник быстрым шагом направился к лесной опушке.
Расписывая долгое блуждание сказочного героя по волшебному лесу, я искоса посматривала, не утомило ли моих верных слушателей обилие всевозможных опасностей и престранных персонажей, встреченных художником по пути. А ведь я ещё не приступила к рассказу про самое интересное. Вроде, нет... Не заметно, чтобы им было скучно...
- ...и вот, наконец, художник вышел на открытое место и увидел невдалеке замок такой неземной красоты, которую невозможно описать словами. Он поражённо застыл на месте...
Но если автор истории всё-таки взялся за описание «замка, словно высеченного из молочно-голубой ледяной скалы, с пронзающим облака шпилем, украшенным короной из островерхих башенок», слова у него нашлись. Что я себе и отложила в уголок памяти, не предполагая, что наступит день, когда я тоже замру от восхищения, впервые увидев устремлённые ввысь готические ратуши и соборы со стрельчатыми башенками и цветными витражами, забранными в оконные переплёты из серо-голубого камня. И так же, как художник, забуду о времени...
– ...любуясь этим чудом света. Но начало темнеть, и он подошёл к замку. А когда поднялся по высоким ступеням, тяжёлая двойная дверь открылась… сама собой. Пройдя по череде покоев с великолепным убранством, художник оказался в огромном зале, где стоял длинный стол, заставленный разными яствами. Он сел за стол, поел, и его начало клонить ко сну. Уходить из замка ему не хотелось, и художник решил поискать место для ночлега. Но тут он услышал странный шум, похожий на рокот огромной морской волны. Шум приближался, и в нём уже можно было различить крики и топот ног множества людей. Художник испуганно вскочил, вспомнив слова старушки, что нельзя оставаться в замке на ночь. Он бросился бежать, но странное дело: веренице залов не было конца, и каждый из них словно увеличивался до чудовищных размеров. А топот и жуткие вопли становились всё слышнее. Собрав все силы, художник добежал до выхода и, выскочив из замка, стрм... стрегм... тьфу ты!.. стремглав бросился к видневшемуся вдалеке домику. Оглянувшись на бегу, он увидел толпу догоняющих его взрослых и детей ужасного вида: с налитыми кровью глазами, со страшно перекошенными, водянисто разбухшими лицами; у многих, как и у бегущего впереди всех старого моряка в полуистлевшей тельняшке, – обрывки верёвок на шее...
« Покойники!» – догадался художник.
Домчавшись домика, он толкнул дубовую, позеленевшую от времени дверь, но она едва сдвинулась с места.
– Сестра... Сестра идёт! – раздался за его спиной многоголосый шёпот, и через мгновение наступила мёртвая тишина.
В ужасе обернувшись, художник увидел, что за ним никто не гонится, а со стороны замка стремительно, словно пролетая над землёй, приближается девушка в скромном белом платье... И всего-то на ней украшений – нитка тёмно-красных бус...
Забыв про погоню, толпа не сводила с неё своих жутких глаз.
А когда она подошла поближе, художник тоже позабыл обо всём на свете, поражённый красотой девушки.
Едва она вошла в толпу, как к ней со всех сторон поковыляли и поползли увечные, безобразные дети. И всех она гладила и ласково обнимала, тихонько нашёптывая какие-то слова. Слабые, робкие улыбки появлялись на отвратительных физиономиях маленьких уродцев. И что-то удивительное и чудесное происходило в эти минуты с остальными мертвецами. Словно живой водой смывало с их глаз красную пелену, и взгляды наполнялись нежностью и глубокой печалью... Художник вспомнил про склянку, которую старушка велела всегда держать под рукой, и вытащил её из кармана...
И тут я услышала протяжный Ленкин всхлип.
– Ленусь, ты чего?
Но она, отвернув лицо, снова всхлипнула. Сообразив, что ей стало жалко несчастных детей, я посмотрела на брата. Он тоже сидел нахохленный, и его остренький подбородок слегка подрагивал.
– Да вы что! Это же сказка! Там всё придумано, а на самом деле ничего не было, никаких мертвецов, – взялась я их утешать. – Хотите, не буду дальше рассказывать? Пойдём во двор...
Они дружно замотали головами. И всё же я засомневалась, стоит ли рассказывать про то, как… 
– ... девушка заметила очарованно смотревшего на неё художника, и её глаза начали наливаться кровью. Раскинув руки, она кинулась на него, словно хищная птица, и художник увидел, что не бусы, а багровая полоса обвивает её белую шею. Но он успел плеснуть ей в лицо живой водой, и её дикая ярость утихла. Кровавая пелена спала, и взгляд прекрасных голубых глаз проник в самую глубину его сердца. Через несколько мгновений она вернулась к жизни. Художник очень обрадовался и предложил девушке уйти вместе с ним из этого заколдованного места. Она согласилась, но тут все удавленники и утопленники начали стенать и плакать, умоляя художника не забирать девушку в мир живых.
Жалко было пропускать такую живописную сценку, но моя впечатлительная и жалостливая подружка всё ещё похлюпывала носом, и я побоялась, что после слов старого моряка, предводителя этого жуткого общества, Ленка разревётся в три ручья:
– «Мы все тут страшные грешники, поправшие божьи законы... Но даже мёртвое сердце может смягчить доброта этой девушки, она нам всем как сестра... Недостойные жалости, мы просим не для себя – пожалей невинные души этих несчастных детей, не ведавших при жизни ни заботы, ни материнской ласки... Не забирай её! Ей спокойно с нами, а в людском мире слишком много зла... Она не сможет пережить, если ты покинешь её, как прежний возлюбленный...»
Что-то слишком много не только страшного, но и неясного было в этой сказке. Те же мертвецы... У меня потом несколько дней в голове был раздрай. Ведь уже отложилось в мозгах: «...Взор открыт и недвижим,/ Всё в нём страшно онемело», «Но мертвец завизжал и проворно /Из могилы в лес бегом пустился» – жуть! А тут вдруг какие-то... неоднозначные покойники. Зловещие, непонятные, иные, а плачут, чувствуют... как люди.
Пройдёт ещё немало времени, прежде чем я переведу аксиому «иной – плохой» в разряд теорем. Но трещина в фундаменте типовой конструкции зазмеилась...
И всё же меня меньше тронули бы все эти стенания выдуманных персонажей, не знай я, что у Ленки с материнской заботой и лаской тоже почти никак: мать с отчимом жили в другом городе своей жизнью, а её воспитывала бабушка. Несколько раз я заставала у них дома рыхлую, дебелую женщину, молчаливо и хмуро курившую папиросы под старушечье ворчание: «...с одной пенсией на двоих не разгонишься... уголь... сахар – она ведь ложками варенье трескает. Чем конфеты, лучше бы школьную форму девчонке купила, а то ходит, коленками сверкает...» У Ленки после этих посещений всегда глаза на мокром месте...
Так что я решила, что она и без мертвецов обойдется. А брат тем более.
– Ну значит, девушка подбежала к художнику, он плеснул ей в лицо из склянки, она ожила и согласилась покинуть вместе с ним это страшное место. Сначала все... эти... не хотели её отпускать, но художник сказал, что всё равно заберёт девушку с собой. Тогда... э... старый моряк предупредил, чтобы он никогда не напоминал ей про Голубой Замок, а то случится беда. Художник пообещал. Они вернулись домой, и он предложил девушке стать его женой. Сыграли свадьбу и стали жить-поживать. Потом у них родился ребёнок... Можно сказать, что всё у них было хорошо, только художник с каждым днём становился всё грустнее, и всё чаще стал куда-то уходить из дома. А когда жена его спрашивала, говорил, что ему просто хочется побродить в одиночестве. Но однажды она решила узнать, где он пропадает целыми днями. Взяла на руки ребёнка и потихоньку пошла за ним.
Художник пришёл на берег моря, достал краски... в общем, всё нужное для работы, и начал что-то быстро рисовать.
Жена уже хотела возвращаться домой, как вдруг заметила, что воздух вокруг художника становится переливчато-синим. Она подбежала, заглянула ему через плечо и увидела на картине Голубой Замок.
Дико вскрикнув, она бросилась прочь. Художник побежал за ней, и вдруг почувствовал, что его подхватил невидимый вихрь и понёс всё быстрее и быстрее. Перед глазами у него промелькивали города, деревни, поля, горы... Очень скоро он оказался возле Голубого Замка. Его жена как раз вбегала в открытые двери, которые тут же начали закрываться сами по себе. Художник еле успел заскочить следом, и двери захлопнулись. Но жена с ребёнком куда-то исчезли. Он начал их искать. А когда добежал до самого дальнего зала, у него чуть сердце не выскочило от страха. Он увидел жену, стоящую у края выдолбленного в каменном полу колодца. Она смотрела вниз обезумевшим взглядом, не замечая ползающего по полу ребёнка. Её глаза наливались кровью, а на шее проступала багровая полоса. Художник подхватил ребёнка на руки и хотел убежать, но ему вдруг захотелось узнать, из-за чего с ней такое происходит. Он заглянул в колодец... Всё! Конец!
Я с самого начала решила, что самое страшное при брате рассказывать не буду, и выставила его вон:
–    Мама, наверно, нас уже ищет... Сбегай, посмотри!
Братец тут же нырнул за дверь. Поманив Ленку пальцем поближе, я дошептала ей на ухо конец истории. Удивление на Ленкиной физиономии сменилось ужасом:
–     Но почему?!
–    Откуда я знаю?!
... И сколько мы с ней потом ни гадали, что такого художник увидел в колодце, от чего его глаза «заволокла кровавая пелена», и почему сказка закончилась совершеннейшей, не укладывающейся в голове жутью, так ни до чего и не додумались.