Балков К. Н. / Произведения
Подкова
Подкова жила воспоминаниями и была счастлива. Она много чего повидала на своём веку и теперь без всякого напряжения извлекала из прошлого всё, что глянулось. И так, и этак переворачивала отчётливо и ясно всплывшее перед нею, иной раз мощное и сильное, как полуденное августовское солнце, обжёгшее ближнюю степь, а нередко хрупкое и слабое, как соломка. Непонятно, как только удерживалось в памяти. Но, может, потому и удерживалось, что подкова теперь никуда не поспешала, и даже самый малый проблеск прошлого, вдруг да отметившийся ещё одной зарубой, был приятен ей.
Она помнила себя с того дня, когда старый кузнец извлёк её, раскалённую, из большого синего огня и опустил в студёную воду, а потом, подхватив чёрными щипцами, положил рядом с другими подковами, прежде её появившимися на свет. Она с удивлением прислушивалась к их бойкому, как бы ни о чём бормотанию и хотела бы понять, как она и отчего оказалась среди чудно изогнутых на медленном огне железяк. И удивилась, когда одна из них, лежащая рядом с нею, сказала:
– Привет, подружка. Чего заскучала-то? Радуйся, пока живётся.
Помнится, ей тогда не понравился тон, с каким были произнесены эти слова, показался не в меру приятельским. «Я что, встречалась с нею раньше? Ничего подобного. У, противная!..» Но, в конце концов она уняла досаду – это когда соседка с недоумением в скрипучем голосе произнесла:
– Ты что, обиделась, что ли?.. Иль ещё не поняла, кто ты есть? Так я тебе скажу: ты такая же подкова, как и все мы. Только помоложе нас.
Не хотелось верить в это, и, может статься, так и не поверила бы, когда б в кузницу не вошёл седоголовый человек и, порывшись в железяках, не взял бы её в руки и не сказал одобрительно:
– Хороша подковка. В самую пору будет моему гнедому.
Потом он прибил её толстыми короткими гвоздями к копыту лошади. Поначалу она чувствовала себя не совсем хорошо, утеснённо, что ли, ей вроде бы не хватало свободы. Но очень скоро и думать забыла про свою несвободу. По нраву пришлось, что она была нужна скакуну, когда тот, обгоняя горячий ветер, шёл намётом по голой, порой сильно обожжённой солнцем широкой степи иль при быстрой скачке по твёрдому снежному насту. Но больше всего ей нравилось, когда табунщик, сидя верхом на лошади, съезжал к широкой протоке, спрятавшейся на зиму
Подкова очень скоро догадалась, что если бы не она и не те три подружки, с кем нынче стала неразлучна, скакун не смог бы сделать и шагу по скользкому льду. И у неё прибавилось уважения к себе. Как, впрочем, и у её подружек. И только одно беспокоило: что станут делать, когда постареют и хозяину падёт на ум поменять их. Небось, выбросит за ненадобностью в яму, которую вырыл возле конюшни, и будут они там валяться, пока гниль не прогрызёт их насквозь?
Но говорили об этом редко.
И с большой неохотой. Привыкнув к степному простору со всеми его радостями и горестями, не хотели знать ничего другого, а уж тем более предаваться грусти. Да и некогда было. Гнедой работал до седьмого пота, не зная роздыху. То перегонял табун на дальние горные пастбища, то, подобно обыкновенной рабочей лошадке, с трудом приноровясь к разбитому скособоченному хомуту, тянул по жидкому, хлюпающему под копытами просёлку одноосный возок с поклажей. То охлюпой вёз табунщика в дальний берёзовый колок, где было родовое кладбище, а потом долго дожидался, когда тот выйдет оттуда. Однажды Гнедой шкнулся тут с матёрым волком, и быть бы худу, когда б растерялся и не изловчился ударить зверя задними копытами. Табунщик, выйдя из колка, был сильно удивлён, но не тем, что скакун насмерть забил большого степного зверя, а тем, что тот, будучи сыт, – в степи тогда дивно коз и тарбаганов развелось, – напал на Гнедого. «Шальной какой-то волк попался, дурной, – говорил табущик. – Вот и валяется теперь с пробитой башкой».
Уж сколько лет минуло, а подкова до сих пор с удовольствием вспоминает тот случай. Ещё бы! Ведь это она помогла скакуну справиться со степным разбойником. Правда, чуток погнулась при этом. И опаска появилась: а что как хозяин поменяет её?.. Но нет, тот лишь слегка поправил её, постучав молотком.
Всё же пришло время, когда подкова сильно износилась и уже не могла справно нести свою службу. И вот однажды табунщик снял её с лошадиного копыта и бросил в яму рядом с конюшенным двором. Она загрустила и стала думать, что никому уже не нужна, одно и остаётся: ржаветь...
Но как-то хозяин, к тому времени сильно одряхлевший, со сгорбленной спиной и подрагивающими в коленях ногами, разглядел подслеповатыми глазами в зарослях серой полыни тускло поблёскивающую подкову и потянулся к ней дрожащими руками. А потом стряхнул с неё пыль и отнёс в избу. Там она пролежала под табуреткой ещё какое-то время, после чего хозяин прибил её к двери. И теперь, хотя и нечасто, а только в ту пору, когда становилось щемяще тоскливо без дела, которому отдал много лет жизни, бывший табунщик подходил к двери, и оглаживая подкову худой длинной ладонью, изрезанной толстыми морщинами, говорил негромко:
– А помнишь, году эдак в восьмидесятом охлюпкой я выехал в степь и увидал на косогоре, сразу за облепиховым разметьем царскую лису и... ужас как захотелось догнать её, и я огрел Гнедого плёткой. Мы летели тогда по степи шибче ветра и достали-таки проказницу. А потом я из шкурки этой лисы сшил воротник для жены. И она обрадовалась. Ей сроду никто не делал такого подарка.
Старик любил вспоминать и, уходя мыслями в прошлое, был счастлив. Была счастлива и она, старая подкова. А лучшими минутами для неё стали те, когда хозяин, шаркая ичигами, подходил к двери и, прикоснувшись к её маленькому стальному тельцу тёплой ладонью, говорил:
– А помнишь...