Байбородин А. Г. / Произведения
Синым-синё
Голубичная страда яснее и желаннее виделась и поминалась студёными зимами... После Крещения Господня, когда земной дух так звенел и постанывал от крещенских морозов, что и нос боязно высунуть из избы – как бы не оставить его во дворе, – когда сквозь окошко, чащобно заросшее снежным куржаком, едва сочился слезливый, серый свет, не разгоняя, а доливая углам печальных сырых потёмок, когда в трубе начинала скулить и завывать ночная метель, – вот о такую пору для маленького Ванюшки опять, народившись само по себе перед глазами, сияло всякое ушедшее леточко, опять, причмокивая, плескалась в лодку озёрная рябь, опять шумела во всполохах тёплого, тугого ветра берёзовая листва-говорунья, опять млели в степном мираже кучерявые саранки и приземистые ромашки... и снова мерцала перед глазами влажная голубичная россыпь. В зимних сумерках избы леточко распускалось краше, чем зрелось наяву, ещё желаннее выказывалось замершим глазам, отчего было до слёз жалко, что ушедшее леточко больше никогда-никогда не вернётся, что не усладился им в полную душеньку, не нагляделся всласть на разноцветье-разнотравье, – пробегал, прохлопал глазами, проиграл в лапту. А столь зоревых рос проспал, когда листва и травы ещё так тихи и вдумчивы после ночи и так прохладны и чисты!..
Вот и в жизни Ивана повелось: и любовь, и дружба виделись отраднее после заката, и ярче светились пред очами, когда уже... близенько локоток, да не укусишь, и, как в детстве, терзала досада, что опять пропустил, опять прозевал.
Вместе с летом поминались Ванюшке купания дотемна и досиня; поминались рыбалки с ночевкой на другом от деревни, диком берегу озера, непролазно заросшем тальником и боярышником; поминалась и голубица, синеющая для малого на счастливой верхушке лета. Пойдут, бывало, по голубицу на горб таёжного хребта, по-медвежьи вздыбленного над лесничьим домом и приудинской долиной. Мать, на ноги не шибкая, приткнётся к мало- мальскому курешку и берёт ягоды быстрыми, мозольно-тёмными пальцами, словно доит голубичник или шерсть тянет из кудели, привязанной к прялке, и, поплевывая на пальцы, прядёт дымно-голубые нити – пальцы так и мельтешат, так и мельтешат над ягодной россыпью. А ведёрко – в нём лишь бы донышко покрыть, а там уж само пойдёт, – на глазах полнится голубицей.
Сестра Шура, о ту пору мужняя, которой быстро надоедает ребячья колготня, пасёт ягоду наособицу, изредка, неохотно и ворчливо откликаясь на материно ауканье. Мать берёт голубицу подле ребятишек. Ванюшку же с сестрой Верой одолевает лень, какая ещё наперёд их родилась, и, вырвавшись в лес, точно годовалые бычок с тёлочкой на вольную мураву, задерут хвосты и пошли скакать по кустам, котелками брякать, только шумоток стоит в голубичнике. Найдут курешок – голубица вроде рясная – и бегут до матери наперегонки, поскольку каждому охота первому похвастать. Прибегут, запалятся, раструсят на бегу припасённые слова, расшиньгают их в клочья о сердитый шиповник и одно лишь в голос ревут:
– Мам!.. мам!.. мам!.. ягоды там!.. – тут уж, покраснев от натужного, неодолимого восторга, задыхаются словами и шепчут сдавленным, сипловатым шёпотом с тоненьким привистом сквозь щели в зубах. – Ягоды там... с-синым-синё, с-синым-синё... с-син-нё-пре-с-с-син-нё!.. – здесь аж зубы сожмут до скрипа и мотают выгоревшими на солнце головёнками, показывая, как там синым-синё, синё-пресинё, что и зубы студено ломит от ручейковой синевы, и глаза режет, и головушка кругом идёт.
Мать отпугнётся эдаким шалым восторгом, покачает маленькой головкой, от мошки и комаров туго повязанной белым в крапинку платочком, и проворчит:
– Какой лешой вас по лесу носит... – но ворчание не избяное, нудное, похожее на капель из старого рукомойника, а лесное, сквозь смущённую улыбку, нарошечное ворчание, румяно-сдобренное блаженным покоем, голубичным урожаем, цвирканьем птичек из отяжелевшей августовской зелени и лоскутков синего небушка, мигающего сквозь берёзовую листву. – Сядьте тута-ка да и берите – ягода, она кругом одинакова. А то пробегаете, продурите и останетесь с полыми руками. Ну-ка, ну-ка, покажите, чего набрали-то?.. обогнали, поди, меня, старую?.. – мать приговаривает, а руки её, как заводные, так и чешут, так и чешут голубичник. – Надо бы вам, ребятки, по ведру всучить, а то чо же вы с этими манерками?! – мать вытягивает шею, пытается занырнуть взглядом в пустые ребячьи котелки, но Ванюшка с Верой прячут их за спинами. – Вы уж, ребятушки, случаем не ссыпаете куда ягоду? – лукаво посмеивается мать, обирая голубичник вокруг себя. – Скрадок-то приметили? А то, не дай Бог, потеряете. Тут же как иголку в стоге сена искать – тайга бо-ольша-ая. И пропадёт ваша ягодка, останется бурундуку на зиму...
– Мам, мам! – опять верещат ребятишки, чтобы приглушить обиду, понимают, что мать подсмеивается над ними и начинают злиться. – Мам!.. Ну, мам!.. Пойдём, пойдём скорей!.. Там же синым-синё от ягоды!..
– Хватит, поди, носиться-то, – сердится мать. – Ишь разыгрались. Мы пришли сюды игрушки играть или ягоду брать?! Вон с того края заходите и берите... Прижмите свои тёрки-то, пока не стёрли, – тут она смягчается и уже с подмигом добавляет: – Ишь, неугомоны... Вот бегаете по лесу, задрав глаза, а как на медведя напоретесь, – мать ведает,
что здесь, подле лесничьего кордона, где денно и нощно брешут отцовы собаки, они сроду не будут шариться, а потому и смело поминает медвежье имя; в дремучей таёжной пазухе она бы, конечно, не величала медведя по имени, чтобы не накликать беды, сказала бы он или хозяин. – Михаила Иваныч теперичи ягоды наелся да и завалился в кусты, полёживат себе и в ус не дует. Отдыхат. Но ежли потревожите, тут уж берегись...
Ребятишки испуганно вглядываются в мать: смеётся или взаправду говорит?.. Мать улыбается краями губ.
– Ну, ма-ам, ма-ам... – опять приступает Ванющка, чуть не плача уже, – там же синым-синё от ягоды! Ты такой сроду не видала.
– Го-осподи, Пресвятая Богородица, прости мою душу грешную! От навязались, идолы, на мою шею, а! И чо вам на одном месте не сидится?! Вам туды иголки натыкали, ли чё ли?! Носитесь как угорелые...
Мать вздыхает в голос, потом, видя, что курешок её почти выбран, вздымается с корточек, похрустывая занемевшими суставами. Потирает поясницу свободной от ведра рукой и, полностью не разогнув отвердевшую спину, в благодарном и вечном поклоне лесу, бредёт за ребятами. А те, разом повеселев, скачут по жёлто-бурому чушачьему багульнику, по сырому глубокому мху, как по сенной перине, от избытка воли и радости взбрыкивают ногами и перелетают через позеленевшие, скользкие валежины; потом не то понарошку, не то взаправду, запутавшись в багульничьих сетях, падают чередом оглашенно смеются, расплёскивая густую, тёпло-смолистую хвойную тишь, и снова мельтешат среди берёз и лиственниц. Мать же занемеет вдруг, стоит как вкопанная, смотрит им вслед отпахнутыми и остекленевшими глазами, смотрит печально, хотя не может понять, в чём же причина нежданной-негаданной печали. Впрочем, на самом донышке сути зреет предчувствие, что всё вдруг померкнет и не станет ни леса, ни ягодника, ни ребятишек, беспечно скачущих впереди неё. Вроде, опять же, и понимает, что пустое надумала, но сразу не может освободиться от неведомо откуда навязанной ей цепкой печали. Спасается молитвой. Шепчет: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери, и всех святых, помилуй нас...»
Господи, всё же дивится она, накатит же вдруг ни с того ни с сего, намаячит перед глазами, а что к чему, не понять. И хочется, чтобы ребятишки так и остались детьми малыми, не поганились зрелыми грехами, не скрывались с её сторожащих, оберегающих глаз. И опять она смекает, что пустое блажит, придёт времечко, отчалят чадушки от избяного порога во взрослую жизнь с её грехами и скорбями, а она попрощается с белым светом; и не привяжешь время к стойлу, словно корову дойную, шалой кобылицей полетит время, и не поспеют глазом сморгнуть, как и их век закатится. Ох, и не столь нарадуются, сколь настрадаются…
...Пройдут долгие годы, и осиротевший Иван запишет: «Мама, Царствие тебе Небесное, прости, Господи твои прегрешения, вольные и невольные, мама, вижу тебя, склонённую над голубичником; вижу лицо твоё, разглаженное лесной благостью; вижу, как ты перекрестилась Богу, ещё неведомому мне, прошептала молитву и, незримая, навсегда осталась в густо настоянном, душистом лесном воздухе, среди солнечных бликов...»
Ребятишки, оглянувшись, видят, что мать замерла и неподвижно, отстранённо следит за ними, и тоже замирают, тревожно и вопросительно уставившись на неё. Мать тут же глубоко вздыхает, встряхивает головой, чтобы отпугнуть наваждение, потом ободряюще улыбается ребятишкам, и те снова прыгают впереди матери, ну, впрямь, чистые бычок с тёлочкой, недавно отбитые от коровьего вымени и пущенные на вольный степной выпас, да вот и залетевшие сдуру в лесную чащобу. Разыгравшись, Ванюшка с Верой начинают подмазывать лица голубикой и, прячась за толстыми лиственницами, пугать матушку, с криком вылетая прямо на неё; потом кажут друг другу языки, тёмно-синие от ягоды, и мать с улыбкой смекает, почему ребячьи котелки пусты и куда ребятки девали голубику.
Найдут, наконец, хвалёный курешок, а он не гуще материного, словно именно тот, какой пыхнул в ребячьи глаза си-зо-голубым, плавающим и мерцающим туманом, давно уже снялся с земли и улетел из леса.
– Вот сразу бы пошли и... – Ванюшка не успевает досказать «и застали бы ягоду здесь», потому что слова его тонут в Верином плаче.
– Может, шли да промахнулись?.. может, где в другом месте? – спрашивает мать, но Ванюшка мотает головой и горькими глазами показывает на причудливую берёзу, – похоже, молния угодила, и лесина лопнула посередине и, уткнувшись вершиной в мох, вздыбилась коромыслом да так и остыла навечно; рваная рана с летами потянулась смолой, заросла, и калешная берёза в одну из вёсен опять зазеленела, а потом из её матёрого ствола потянулись прямые, вроде молоденьких берёз, гладкие сучья с курчавыми тонкими вершинками.
Осердится мать на ребят, что с насиженной поляны сорвали – за её курешком и дальше виделась ягода, – что ноги попусту убивает да время беспути теряет, но ругать не ругает, видя, что глаза ребят, удивлённо, напуганно и беспомощно блуждающие по голубичнику, готовы вот-вот отсыреть слезами. Покачает головой да с печальной усмешкой укорит их, непутных, и наставит на ум.
– Синым-синё... Сидели бы уж лучше да помалкивали в тряпочку... Ой-ё-ёшеньки, казнь ты моя Господи… Раз нашли, почо же реветь лихоматом?! От ягодку-то всю и распугали… Ванюшка с Верой, на минуту забыв о своём горюшке, слушают мать, широко распазив глаза и отпахнув рты: в диковину материна беседа, потому что, крутясь как белка в колесе по дому, по скотному двору, так что некогда дух перевести, предко она судачит с ребятами вот так ласково, доверительно, праздничной улыбкой.
– Она же, ягодка-то, милые мои, о-о-ой какая капризная. Ши-ибко не любит, когда к ней с наскоку, с набегу, когда ревут над ей лихоматом. К ей же, ребятушки-козлятушки, надо ти-хо-охонько, лего-охонь-ко подходить, с поклонцем. Так меня тятя учил, Царствие ему Небесное... Поклон-то она уважат... А как нашёл, дак тоже горло не дери – неровен час, спужнёшь, с-под самых рук улетит, тока её и видали. Так от…
Мать развязала на поясе широкий плат, где береглась горбуха ржаного хлеба (бутылка молока топорщилась горлышком из ягоды в ведре), потом, вроде не замечая разгоревшихся ребячьих глаз, приладила платок половчее и опять завязала хлеб на животе.
Бери себе втихомолочку да спасибо говори Боженьке, не забывай. Вот... Другие-то себе и сами, поди, найдут – лес большой, ягоды полом, всем за глаза хватит, только не ленись. А уж тебе Бог дал – бери, головой не верти. Или уж, ладно, мне на ушко шепни, а уж я ходом прорву до ягоды... Мать весело подмигивает Ванюшке и пристраивается к голубичнику половчее, как будто с подойником к вымени коровы Майки, потом начинает брать, разгоняясь и разгоняясь руками, замысловато кружа ими, точно привораживая и ластясь, приманивая ягоду к пальцам. Ванюшке, зачарованно следящему за материными руками, так и кажется, так и видится, что ягода синими струйками течёт сквозь мельтешащие материны пальцы прямо в ведро, где уже бугрится у самых ведёрных полосок; и голубика чистенькая, без единого листочка, синеватая, в сизом туманце.
– Ну, ладно, хватит лясы точить, пора и за дело браться. Присаживайтесь-ка подле меня и берите. Неча по лесу хвостаться. А то ежлив такие вырастете – в поле ветер, в заде дым, – дак и всю жизнь пробегаете, задрав шары, и жизни самой путём не увидите. Тоже улетит, навроде вашей ягоды...
Мать наговаривает то ли самой себе, то ли ребятам, а уж вовсю берёт голубицу, и берёт не глядя, словно видя её пальцами, что за полвека – в трудах от темна до темна – стали зрячими. Говорок её всё тоньшает и тоньшает, обращаясь в паутинку, потом и вовсе гаснет. У ребят же после материнских слов, как роса погожим утречком, тут же просыхают выпавшие на глаза крупные, с ягодины, слёзы. Косясь на материны проворные руки, выдаивающие ягодник, Ванюшка с Верой тоже начинают брать; вначале поклёвывают там-сям, как цыпушки пшено, а потом пальцы мягчеют, разгоняются, и дело идёт быстрее.
– Ну, ничо, ничо, шибко-то не переживайте, нам и этого хватит за глаза, и на том спасибо Боженьке, – утешает мать, чтобы подбодрить ребятишек, чтоб не сбилась охотка и снова ни кинулись искать курешок, где синым-синё. – Вот так берите живо, а то, гляжу, и небо морочает, как бы дождик не прихватил... Да ты, сына, куст-то не мни, не ломай – на другой год, глядишь, опять сюда же привалим, а ягодка вот она, поджидат нас. А то кого же ты всем животом навалился на ягодник. В наклонку-то тяжело?.. Молодой ещё, молодой на карачках-то полозить возле ягоды. Это мне, старухе, куда ни шло... Прямо, всю поясницу изломало, к дождю ли, чоли?.. Не дай Бог дождя, и так залило... Счас-то хошь ладно, греет мало-мало... Вот ягодка и пошла... О-ой... – вздохнула мать, – сколь мы её раньше перебрали, дак вам и не снилось, – бочками набивали... Ты, сынок, слушай-то слушай, да и руками шевели... Шу-ура!.. Шу-ур!.. – кличет мать свою старшую, а когда она отзывается, продолжает поминать ранешнее. – Вот значит... Тятя-то наш коня запряжёт, три кадушки на телеге привяжет, потом нас, девок, насодит, да и в тайгу с песнями. А там уж гаевунами били... Счас-то с гаевунами делать некого, лист сшибать, – нет путней ягоды... нету, чо и говорить... Ранесь её пошто-то много было – раз-другой гаевуном фуркнешь, вот те и ведро. Потом на поляне холстину или брезент расстелешь пошире, да и веешь ягоду на ветру. Красиво глядеть: как дождь синий льёт, когда голубицу из ведра сыпешь на холстину. Посвистывам ишо, бывало, – ветерок подманивам. Ежлив ладный-то ветерок, дак лист весь на сторону и отлетат, а ягодка чистенька... И так, бывало, навеешься, что в глазах синё. И ночью-то спишь, и всё перед глазами навроде синий дождик...
Говорок материн иссякает, тает голубоватым дымком, а уж вместо говорка берёзовой листвой шелестит песня:
Ой да развесё-ё-ёлое-е было то вре-е-емя-а,
Да ли когда мил, о-ой, когда мил-то меня лю-убил,
Когда ми-и-ил-то меня люби-ил.
Ой да теперь, о-ой, тепе-е-еря-а-то он меня не любит.
Ванюшка сперва не может понять, откуда веет тихая песнь, оглядывается, потом чутко замирает и, увидев, что напевает мать, – она едва шевелит отмягшими губами, – тут же смущённо склоняется к голубичнику. А песнь, раскачиваясь, вытягиваясь на звуках, грустно подрагивая, то гаснет, то опять запаляется, сладостной печалью щемит и щемит Ванюшкино сердце, и парнишке, стеснительно опустившему глаза долу, словно он негаданно подглядел что-то сокровенное, потайное, никак не верится, что поёт мать, что это её голос, мягкий и нежный, не такой, с каким она жила в будни и голосила за хмельным столом. Чудилось, и лес, и голубичник поют вместе с ней, или даже вместо неё. И вдруг мать, привычная, не замечаемая, становится далёкой-далёкой и загадочной...
Да ли он сме-ё... ой, он сме-ё-ётся на-а-адо мно-ой,
Он сме-ё-ётся да надо мно-ой,
Ой да, он сме-ё... ой, сме-ё-ётся да-я надо мно-ой,
Да ли, над девчо-о... ой, над девчонкой моло-о-одой..
Час ли проходит, полчаса ли, Бог весть, а ребятам, завлечённым ягодой, кажется – одно синевато померцавшее перед глазами мгновение, а уж мать кличет Шуру, и когда та приходит с полным ведром голубицы, усаживается на сухое место под кряжистой сосной, потом из платка, подвязанного на животе, вынимает добрую горбуху хлеба и, разломив её на четыре ломтя, выкладывает себе на подол и тут же пристраивает сваренные в мундире картошины, яйца вкрутую, потом развязывает цветастую тряпицу с солью и уж затем откуда-то из-под кустика, из тенечка, выуживает бутылку с молоком.
– Скисло, поди... – вслух думает мать и, выдернув зубами деревянную пробку, отхлёбывает глоток. – Но ничо, пить можно. Э-эй, ребятушки-козлятушки, усаживайтесь поближе, хлебца пожуем, молочка попьём... А то уж промялись, поди.
– Мам, мам... мы ещё пособираем, – горячо просит Ванюшка.
– Пробегали по лесу, – ворчит по-матерински рано повзрослевшая Шура, – а тут спохватились, когда уже домой надо идти.
– Не ругайся, Шура, – подмигивает ей мать. – Они же маленькие...
– Маленькие... А ягоду есть удаленькие. Ежели ещё со сметаной да сахаром…
– Ничо они побегали, да и угомонились, брать начали. Ребятки!.. без вас всё съедим, ничо не оставим.
– Не, мы ещё поберём, – упирается Ванюшка. – Сама ягода пошла. На курешок напали...
– Ладно, ладно, перекур с дремотой. Всю ягоду не соберёшь, а и на том слава Богу, – мать, прижимая, елозит ведром, чтобы усадистей и устойчивей примостить Шурино ведро в чушачьем багульнике, а то заполошные мальцы-огольцы опрокинут. В Шурином двенадцатилитровом ведре ягоды уже под самую завязку, и голубица – на загляденье: крупная, крепкая, с нежно-сизоватым налётом на бочках, сквозь который из самой глуби призрачно высвечивает голубизна. Ягоды, словно тронуты лёгкой изморозью... Повязывая ведро платком, мать переживает: мол, бравая ягодка, но побьётся, обмякнет, когда Шура привезёт её в деревню – дальний свет, тридцать вёрст по ухабам.
– Оглохли вы там? – снова окликает мать ребят.
Ванюшка же с Верой не слышат матери, боясь оторваться от ягодника, отстать друг от друга, нет-нет да и ревниво косясь в котелки, которые уже вот-вот будут полнёхоньки, с опупком, – с бугорком, значит. У Ванюшки от старания и оттого, что брать голубицу приходится в наклон, без разгиба, к носу приливает холодная сырость, и на кончике носа зависает прозрачная капелюшка. «Ишь, заработался, даже нос некогда вытереть...» –одобрительно улыбается мать.
– Нос-то, парень, выколоти! – кричит Шура брату. – Вон об берёзу и выколоти, а то скоро в котелок сопли уронишь.
Но Ванюшка пропускает Шурины слова мимо ушей – некогда сморкаться, он счастлив – обогнал сестру. Котелок у него побольше Вериного, и уже полный, а теперь он берёт
прямо в кепку.
– Ладно, ладно, садитесь, – просит мать. – А то шибко-то много наберёте, надо будет папаше кобылу запрягать, вывозить ягоду... Садитесь... Хватит нам ягоды. Вы у меня нынче и так молодцы, ишь, на пару-то ведро намолотили. Шуру обогнали... Надо отцу показать – пусть гостинец вам срочно берёт. Не зря же старались, работнички вы мои. Вот скоро ещё по брусницу пойдём, дак вы нас ягодой завалите. Сдавать будем... А там и грузди пойдут.
Домой шли счастливые – с добычей, и всё бы ладно, но невдалеке от заимки на лесную поляну вылетел серый заяц, и Шура, как маленькая, заполошно кинулась за ушканом, тут же и споткнулась о замшелую валежину и просыпала ягоду. Села на траву и заплакала.
– Чо уж теперичи ревьмя реветь, – укорила мать Шуру, – коль детство заиграло. Эка невидаль – заяц... Собирать надо ягоду...
Весь вечер, а потом и во сне будет покачиваться перед Ванюшкиными глазами голубичное мерцание, превращаясь в призрачное звёздное; от мерцания сомлеет и томно закружится голова; голубичное мерцание оживёт и после Покрова Богородицы, когда Ванюшку отдадут в учение, когда с чуть слышным шелестом полетят с низкого, густого неба белые мухи и мороз раскрасит избяные окошки голубичными кустами. Ягодное мерцание нежданно-негаданно явится, когда сельская учительница Нина Астафьевна, за малый росток прозванная Махоней, помянет войну, как гибли от холода-голода малые детушки, – сердце Ванюшкино защемится болью, горло перехватит сухость и к моргающим глазам прильнут слёзы, но тут же, будто противясь горю, не покорствуя, само по себе народится перед опечаленным взором с невиданной яркостью и приманчивостью тёплое леточко, и привидится рыбалка среди розоватого утреннего тумана и бескрайний голубичник, где в звёздной синеве вольно пасутся он и сестра его Вера, а мать с улыбкой присматривает за ними. Явится и поманит Ванюшку тот, синё пыхнувший в ребячьи глаза и, похоже, укочевавший от нахрапистого люда в дальнюю тайгу, тот богатый ягодник, и затомит блажь отыскать его, хоть глазочком глянуть на курешок, где ягоды народилось синым-синё, синё-пресинё. А с манящим голубичным мерцанием оживут и ласковые материны глаза, послышатся, словно с небес, поучения, по-лесному неспешные, тёплые, припахивающие сосновой смолой, мхами и багульником.