Байбородин А. Г. / Произведения
Дядя Сэм, Кошмар и Турка
Ютится моя дачная избёнка на отшибе старого байкальского села Култук, в глухом лесном распадке, куда я наезжаю годом да родом – хватаюсь за всякую работушку, чтобы малых дочерей своих не заморить да голь прикрыть. А поздними вечерами, прихватывая ночь, ещё и книжку пишу про здешнюю жизнь.
Обредевшая улочка, что извивается вдоль студёного ручья, похожа на провалившийся и обеззубевший старческий рот, неряшливо обмётанный седой щетиной, жмут улку с двух боков крутые хребтины, и солнышко, лишь показав из-за берёзовых вершин блеклый лик, тут же скатывается за горку. А коль солнышко в пади скупое, неласковое, а земля в горе, да и каменистая, суглинистая, то ничего толком и не растёт, слава Богу, хоть картошка-моркошка мало-мало родится, да успевает созревать чёрная смородина, приваженная к стылым ручьям и мрачным распадкам. Лишь дивом дивным на моей усадьбе разросся, загустел и заплодоносил вишнёвый сад, по августу на радость околоточной ребятни истекающий вишнёвым полымем.
Нету вблизи скотских выпасов и сенокосных угодий, а посему и обитается здесь народишко скудно, но весело. Чем уж кормится, чем голь прикрывает, одному Богу и ведомо, поскольку перебивается сезонными поживами – черемшой, грибами, брусницей и черницей, кедровым орехом да изредка ловит омулей на Байкале. А которые крепко попивают, те и приворовывают, зорят дачные домишки, подчистую выгребая скудные нажитки да избяной скарб, чтобы сей же час тряскими похмельными руками сдать шинкарке за пару стакашек палёного спирта, коим контрабандисты залили Русь-матушку по самое горло, споили мужиков, от безработицы и бескормицы впавших в тоску отчаянье, безбожную и беспробудную пьянь. И мою избёнку запустошивали зюзи подзаборные; приедешь, глянешь со слезами на разор – словно Мамай прошёл, убил бы – и сам-то едва сводишь концы с концами, и самому-то в пору, как шишу придорожному, выходить с кистенём на большую дорогу, чтобы детишек своих не заморить голодом, а как смиришься?
Вот так живут-поживают бедные култучане и лишь одно добро наживают – ребятишек. А где ребятёшки, там и кошки, собачошки, которые по-свойски шныряют в моём огороде, в заросшей пыреем, одичавшей ограде.
Потеха первая
Долго не ложилась мне тропа в таёжную избёнку – суета кружила да не ради Иисуса, ради хлеба куса; но вот приехал переколоть дровишки – чурки уже давно и бесхозно дыбились горой посреди ограды, желтеющей одуванчиками...
И только взялся за колун, гляжу, соседский кот нарисовался – чёрный, с закуделившейся шерстью, весь в колтунах и к тому же одноглазый (другой глаз, как я смекнул, ему, шатуну и задире, выцарапали в драке). Кот – прозвище ему Кошмар – привалил на пару с маленькой собачошкой, с которой жил в одном дворе. У собачошки той, похоже, в далёких-предалёких предках водилась французская болонка, а после этого шли охальные «дворяне» – деревенские дворняги, проще говоря. Пёсик – сивый, лохматый, от горшка полвершка – был таким пожизненно чумазым, что жена моя в сердцах обозвала его ходячей помойкой и всё боялась, как бы наша маленькая дочь не стала с ним играться-миловаться и не подхватила бы заразу. Впрочем, этот пёсик, хотя и ростом был с кота, имел внушительную кличку – Дядя Сэм.
И вот Кошмар и Дядя Сэм, воровато и сторожко косясь на меня, деловито прошмыгнули по ограде и через щель в заборе попали в огород. (Благо, что в этот день не было на усадьбе нашего пса, вернее, психи Берты, а то бы она задала им трёпку.)
– Куда это вы, друзья, лыжи навострили? – спросил я.
Друзья промолчали, и я стал подглядывать за прыткими нежданными гостями. Кошмар и Дядя Сэм – кажется, по незримой паутинке запаха – тут же сквозь буйную траву продрались к мелкой яме, куда мы сливали кухонные помои и куда я только что выплеснул остатки омулёвой ухи вместе с рыбьими костями. На краю ямы дворовые зверушки драчливо встали друг против друга. Долго топорщились, как два петушка перед схваткой, но вдруг кот Кошмар круто выгнул спину, сверкнул жутко зелёным пиратским глазом и разбойно зашипел. Дядя Сэм несолёно хлебавши трусливо поджал хвост, спрятался в траве и уже издали, облизываясь и ворча, травил душу – зарился, как, спрыгнув в яму, сладко и певуче урча, Кошмар доедал мою уху и грыз рыбьи хребты и головизны.
Мне стало жалко голодного Дядю Сэма, я пошёл и шуганул Кошмара из ямы, затем попробовал заманить туда собачонку. Но Дядя Сэм от приглашенья отказался – то ли уж застеснялся, то ли уж боялся мести кота Кошмара, то ли уж привык воровать и так угощаться ему было западло, если говорить на его бродяжьем поговоре. Пуще поджав свой хвост, он тут же и засеменил из огорода в улицу.
***
Да, мне было жалко Дядю Сэма. Особенно когда я присмотрел, как он жадно, аж за ушами попискивало, уплетал картофельные очистки, выброшенные мною в огород. Не сказать, что и наша собачонка Берта была изважена, жила в холе и неге, но чтоб картофельные очистки... И мне припомнилось, как мои полуголодные и безработные соседи плюют в экран, когда по телевизору кажут рекламу, где взбесившиеся от жиру породистые псы лениво нюхают заморские закуски.
Что интересно, хотя и печально, худая человечья жизнь не только круто и враждебно поделила наших земляков на безнадёжно бедных и шибко богатых, но и собак далеко развела. Помнится, мой приятель – башковитый учёный-геолог, оставшийся без работы и науки, подрабатывающий грузчиком, – покупал себе на ужин ливерную колбасу. И тут на беду стоящая позади него расфуфыренная в пух и прах бабёнка возьми да и брякни: «Вы собачке ливерку берёте?.. А моя-то ливерку не ест, моя...» «А мы не собаки, мы всё жрём!..» – приятель оскалился по-собачьи, зыркнул на бабёнку звериным глазом, та и шатнулась с перепугу: укусит же, зверюга.
Словом, мне было жалко Дядю Сэма, и я как мог подкармливал несчастного. Несколько раз видел, как рано поутру он деловито пробегал мимо нашей избёнки, правя на другой край деревни. Вечером он возвращался домой и, усталый, довольный, тащил в пасти здоровенную кость, которая была едва ли не больше его самого. И как только он оказывался против нашей усадьбы, со двора, будто дождавшись, выходила Берта...
Дядя Сэм замирал посреди улицы, потом бережно опускал кость на землю и, кажется, обречённо и грустно вздохнув, ковылял дальше. Наша рыжая собака Берта, лениво переваливаясь и потягиваясь, подходила и брезгливо обнюхивала кость. Потом, неведомо зачем, пихала её носом в подзаборную траву и, оглядываясь, чтобы я не присмотрел заначку и не украл кость, пыталась её закопать. Я уж хотел было поучить рыжую берёзовым прутом, чтобы не обижала бедного Дядю Сэма, но махнул рукой, что же я буду соваться в их дела собачьи.
***
Впрочем, Дядя Сэм оказался не таким уж дураком набитым, каким попервости казался. Голь на выдумки хитра... Однажды, гляжу, чешет Дядя Сэм под вечер с добытой костью, которая при его малом росте почти волочится по земле. Следом за ним дружелюбно трусит такой же небольшой, но крепко сбитый и, похоже, уверенный в себе пегий пёс. Когда Дядя Сэм добежал до нашей усадьбы, оттуда, вальяжно раскачиваясь, вышла Берта и стала молча ждать. Прямо-таки собачий рэкет... Но не тут-то было. Дядя Сэм, негаданно осмелевший, вовсе и не думал прощаться с костью. Берта удивлённо покачала головой, дескать, наха-ал, потом, ощерив пасть и глухо, но грозно заворчав, пошла на приступ. И тут на выручку Дяде Сэму приспел пегий пёс и тоже ощерился, тоже зарычал. Я уж думал, сцепятся собаки, перевьются в свирепо рычащий клубок и придётся разливать их ключевой водой, но Берта, хотя и уродилась неспустихой-задерихой, тут неожиданно сробела.
Я же, дивясь собачьей смётке, прикинул, что Дядя Сэм нашёл себе заступничка, но оказалось всё попроще: этот пегий пес был она, и наш бродяга стал ухаживать за ней. И разве мог он, кавалер, перед такой залёточкой ударить мордой в грязь?! Хотя, конечно, ежли разобраться, подружка-то его и защитила перед Бертой, но и Дядя Сэм не посрамился, не бросил кость. Вскоре он женился и привёл пегую в свою ограду, где у них потом забегали в траве крохотные, с мышь, пушистые щенятки. А как они маленько подросли, Дядя Сэм стал ходить ко мне в гости не один – со всем выводком, да и хозяйку иной раз прихватит. Чего она будет дома сидеть, от скуки помирать... Гостили они в моём дворе, конечно, если я приезжал без Берты, хотя Дядя Сэм уже вроде и не робел перед нашей рыжей. Он и Кошмара перестал бояться... И когда тот хотел было привычно шугануть его от помойной ямы, где семейство Дяди Сэма добывало пропитание, пёс так серьёзно рыкнул, что кот Кошмар сел на задние лапы и удивлённо округлил свой разбойный глаз.
Мне нравилось вечерами сидеть на крылечке и смотреть, как вольно резвятся в цветах и травах потешные щенки, а Дядя Сэм с хозяйкой ласково следят за ними.
Потеха вторая
Только уметелили Кошмар с Дядей Сэмом, только я начал колоть дрова, набухшие травяной сыростью, вязкие, заплесневелые, как вдруг спиной учуял, что кто-то на меня пытливо смотрит, кто-то меня по-зверушечьи скрадывает. Обернулся и тут же увидел – из подворотни подсматривают за мной две пары детских глазёнок, сияющих любопытством. Я понял, что ребятишки глазели, лежа на земле. Когда они смекнули, что я их углядел, тут же и разом пропищали:
– Отклой...
Я открыл тяжёлую калитку. Первым прошлёпал такой же чумазый, как Дядя Сэм, и лохматый, как драчливый кот Кошмар, бесштанный парнишка лет четырёх. Потом я вызнал, что и кот, и собачошка как раз и были с их двора, недаром же так походили они на этого парнишонку. Следом за ним робко проскользнула девчушка, кажется, годом его постарше. Хотя на улице стояла сушь и пекло солнышко, ноги у ребятишек чернели по самые колени свежей грязью – и где уж они её откопали, бог весть. Это у них были вроде как чулки или сапоги; а то, что они и руки извозили той же грязью, это будто бы надели чёрные перчатки. Форсистые ребята, прикинул я, и снова взялся за колун.
Парнишка, запихав палец в нос чуть не по самый локоть, стал задумчиво смотреть, как я колю дрова, будто хотел присоветовать, как сподручнее держать колун и ловчее ставить чурки. Пришлось отложить колун и принимать нежданных-негаданных гостей. Поздоровались.
– Как звать-величать? – спросил я девчушку.
– Настя, – пролепетала и смущённо, почти по-девичьи опустила синеватые глаза, опушённые белесыми ресницами.
– А тебя? – потрепал я чумазого за нечёсаные лохмы.
– Туйка, – ответил он на своём тарабарском поговоре.
– Кто-кто? – переспросил я.
– Суйка.
– Не понял... Чурка?
– Сам ты тюйка, – парнишонка вынул палец из носа, потом, досадливо и заправски сплюнув, велел своей подруг, дескать, скажи, как меня зовут. Настя перевела с тарабарского:
– Артурка... Турка.
Я подивился: вроде и родители из простой и многодетной рыбачьей семьи, а гляди-ка ты, какое имечко своему чаду откопали. Впрочем, с Туркиным отцом, матёрым байкальским рыбаком, мы как-то удили омулей, и мужик под чарующие всплески костра всю звёздную ночь напролёт бормотал слезливые стишонки.
– А это сестра твоя? – я кивнул в сторону Насти.
– Невеста, – неожиданно ясно проговорил Турка.
– Лихой казак... – аж присвистнул я. – А не рано ли ты, парень, начал женихаться? Женишься, или как? Поматросишь да бросишь? – поинтересовался я.
Парнишка то ли не понял, о чём речь, то ли не удостоил меня ответом и опять засунул палец в нос. Пришлось напугать жениха:
– Я маленький, помню, тоже в носу ковырял и, видишь, палец сломал, – показал ему свой переболевший палец, у которого деревенские коновалы отчекрыжили ноготь.
Турка тут же напугано выдернул палец и спрятал ручонку за спину. Потом глянул на меня через оценивающий прищур и неожиданно властно сказал:
– Хлеба. Ись хочу. Посли в дом.
Я покачал головой от такой бесцеремонности, но всё же повёл ребятишек в избу, куда попытались проскользнуть Кошмар и Дядя Сэм, неведомо когда опять зашмыгнувшие в ограду. Но уж этих друзей пришлось шугануть.
Перед тем как садить чаевать, я велел им вымыть руки под рукомойником. Невеста – девчонка она и есть девчонка – согласилась, но Турка, сколько я ни уговаривал его, упёрся рогом. Я положил им в тарелки кашу с мясом и подивился: у Турки аппетит – нежёвано летит. Он быстро выел мясо из своей тарелки, после чего по-хозяйски сунулся ложкой в невестину тарелку. Настя захныкала, и мне пришлось урезонить прожорливого жениха. Тот проворчал что-то на своём чудном поговоре и стал доедать кашу, да так, что вроде за ушами пищало. Намявшись от живота, запив ручейковой водицей, Турка увидел висящую на стене балалайку.
– Дай гиталу, иглать буду.
Взяв балалайку, тут же по-хозяйски забрался на кровать и так яро стал рвать струны, что я испугался за несчастный инструмент. Чтобы хоть чуточку утихомирить Турку, спросил:
– А петь-то умеешь, жа-аних?
– Умею, – отозвался он и заревел, как поросёнок недорезанный. – Комбат-батяня, батяня-комбат!.. – дальше он слов не помнил и забазлал что-то невообразимое, но крикливое, визгливое, и я понял: от темна до тёмных глаз из телевизора не вынимает.
В это время калитка брякнула кованым запором, и мы с ребятишками вышли в ограду привечать и других таких же нежданных гостей. Явились – не запылились, соседские мужики, похмельные, судя по лихорадочно горящим глазам и опухшим красным лицам. Чинно расселись на лавочке, закурили, потянули азартный разговор. Советовали, как поменять в бане подгнившие венцы, как перестелить пол и чем – опилками или шлаком, засыпать завалинки на зиму, чтобы изба не тратилась гнилью; сулили подбросить дров, жердей на изгородь и ещё с три короба добра. Это они исподволь и, как им чудилось, хитромудро подводили меня к тому, чтобы я занял им на опохмелку червонец, а лучше – два, и, конечно, без отдачи. Дашь мне, а возьмёшь на пне. Один из мужиков, цыгановатый, бойкий на язык, заговорил с Туркой и выяснил, что тот знает все заглазные прозвища соседских мужиков. Те встрепенулись и стали пытать мальчишку.
– Ну и как меня дразнят? – спросил один, подобострастно заглядывая в Туркины глаза, словно выманивая добрую кличку.
– Миска Хитлый Глаз, – ответил Турка.
– А меня? – улыбнулся другой.
– Кабан.
– А меня? – с нарочитой сердитостью рыкнул высокий цыгановатый мужичок, который давно уже нигде толком не работал, сидел на материной шее и пил без просыху всё, что горит.
– А тебя – Ханыга.
Мужичок обиженно поджал губы, а другой – он был Туркиным отцом – долго и затейливо материл сыночка. И уже запыхавшись, истратив все матюги, спросил Турку, который по-сыновьи терпеливо и кротко выслушивал брань:
– Понял?
– Поял.
– Тогда бери свою невесту и так спрячься, чтобы я тебя долго-долго искал и не нашёл. Что за моду взяли, взрослые разговоры слушать.
Мужики после Ханыги сразу увяли, поскучнели и не стали больше вымогать рубли на опохмелку – ни зелёные, ни красные, ни синие бумажки в огороде моём не растут, навозу много надо, – и я благодарно подмигнул Турке. Похмельные убрались восвояси, и осталась от них в душе тоска и смута – страшно и самому жить, глядючи, как безжалостно сжигают свои жизни мужики, но тут из подворотни вынырнул Дядя Сэм, опасливо огляделся, потом дал знак, и следом высыпал щенячий выводок, а за ними явилась и мамаша. «А ведь собаки-то по-божески живут, в отличие от нас, – приблудила горькая мысль, – не пьют, не курят и не матерятся, не насилуют, не извращаются и случаются лишь для продолжения рода, и не убивают друг друга тысячами, чтобы живых в рабстве сгноить. Может, нам у собак жить поучиться? Хотя и собаки становятся похожими на своих хозяев...» Я глянул на Турку и его невесту без места: чтой-то вас ждёт, милые, за безмятежным детством?..