Байбородин А. Г. / Произведения
Рыбак
Жаркий полдень, в мутно-белёсом мираже назойливо гудят пауты. Раздражённо отмахиваясь от них, Ванюшка сидит на кочке, буйно заросшей осокой, и, опустив на верёвочке банку с хлебным мякишем, ловит в неглубоком уловке гольянов. Обволакивает тёплый запах тальниковой прели с привкусом рыбьей слизи – это, кажется, от гольянов, тучами стоящих вокруг стеклянной банки и сломя голову кидающихся то на опавшую с черёмухового куста пересохшую ягоду, то на тонущего жучка или скачка-кузнечика. Возле Ванюшки, в тени корявого листвяка, склонённого к речке, посиживает на кукурках сестра Танька. Позабыв про вёдра и коромысло, азартно сопит прямо над Ванюшкиным ухом, душно дышит в его голое, облезлое плечо, а когда первые гольяны суются в банку, треплют хлебное крошево, дёргает брата за майчонку, дескать, тяни, тяни!.. И готова сама чуть ли не в платье кинуться в реку. Ванюшка, не оборачиваясь, показывает ей крепенький кулачок, затем, оглянувшись, круглит большие, нестерпимо страшные глаза, отчего Танька испуганно обмирает и опять затихает. В банку лезет мелюзга, пирует, шиньгает крошки, но, ткнувшись в стекло, поучуяв западню, мечется в банке и пулей вылетает в дырку, прорезанную в крышке из сосновой коры. Ванюшка – рыбацкая краснобаевская родова – не спешит дёргать, скрадывает гольяна покрупнее, который в отличие от заполошной, жадной мелюзги пока ещё хоронится в тёмно-зелёной тени от коряги, пока ещё раздумчиво шевелит хвостом и плавниками. В воде он кажется целой рыбиной, и Ванюшка, прожигая его напористым, просящим взглядом, пихает и пихает к банке, но тот колеблется, насмешливо следит за пирующей мелюзгой.
Тишь и блаженство кругом... Уда извилисто и узенько струится среди высоких трав, среди кочек в осоке, черёмушника и тальника, то нежно прижмётся к таёжному хребту, то вновь увильнёт в глубь распадка, чуть слышно журча на перекатах, где искрится чешуей дробный солнечный свет. Тронутая негаданным ветерком, всплёскивается коротким шепотком листва, из неё выскальзывают стрижи и, чиркая крыльями по воде, летят к другому берегу, скрываются в норках, издырявивших песчаный обрыв. А из-за обрыва, с широкой приречной редки, долетает лязг конной сенокосилки, властный голос отца, понукающего Гнедуху. На релке отец с матерью, кока Ваня со своей Дулмой косят сено, и, поднимаясь на ноги, Ванюшка там-сям видит вершины копен, которые они с матерью скоро будут свозить в одно сухое и высокое место. Ванюшка будет сидеть на отцовской Гнедухе и ждать, когда мать обвяжет очередную копну и понужнёт кобылёнку, а уж там отец с кокой Ваней начнут метать зарод.
В речку следом за Майкой забредают коровы, пьют, размеренно охлёстывая себя мокрыми хвостами, отпугивая надоевших паутов, и, напившись, глядят в речку, то ли завороженные течью воды или ползущими среди галечника песчаными струйками и мелькающими в этих струйках гольянами, то ли засмотревшись на свои отраженья в реке; потом, стряхнув сонное оцепенение, так что с мокрых губ летят брызги, бредут по перекату на другой берег.
– Таньк! Беги заверни – на покос пошли! – быстро шепчет Ванюшка, боясь, что полный голос распугает рыбу. – Беги, беги! А то опять папка будет ругаться.
– Тебе велели смотреть, сам и беги. Нашёл дурочку. А я порыбачу.
Ванюшка сердито и просяще смотрит на неё, во взгляде его столько неожиданно проснувшейся мужской власти, что Танька тут же вскидывается с корточек и, подхватив коромысло, с криком бежит к стаду.
А крупный гольян, едва подгребая плавничками, вороша мелконький песок и редкие подводные былки, приближается к банке, и Ванюшка опять манит его потрескивающим, пересохшим шепотком, азартно облизывая обмётанные жаром губы. И-и-и, вот он!.. есть!.. – вода взмётывается, серебристые брызги, дав короткую радужку, повисают над речкой, банка шлёпается в осоку. Тут же прибегает Танька и, визжа, хлопая в ладоши, приплясывает то на одной, то на другой ноге, кружится, пытаясь разглядеть гольяна в густой и высокой траве, но Ванюшка прыжком опережает её и падает животом на добычу. Показавшийся в воде здоровенным, на воздухе гольян оказывается задохликом чуть больше пальца. «Ну, ничего, на безрыбье и это рыба», – размышляет Ванюшка, цепляя его на тальниковый кукан, который, связав кольцом, крепит за корягу и опускает в речку.
Таньке вскоре надоедает рыбалка – девчонка она и есть девчонка, тем более, брат лишь раз и дал подержать поводок и выдернуть трёх гольянчиков, – и она, набрав воды, показав напоследок язык, уходит в сторожку коки Вани, где в это время посиживает с ребятишками старая бурятка, тёща коки Вани.
Закусив размоченной в Уде лепёшкой, Ванюшка рыбачит до самого темна.
– Ой, да ты, сына, какой у нас добычливай-то, а! – умильно склонив голову на плечо, всплёскивает мать руками, когда сын является с полным куканом гольянчиков и прямо с порога велит варить уху. – Да хрушкая всё какая, и в чугунку не влезет, тут надо целую жаровню, – приговаривает мать.
– Рыба-ак, ёлки зелёны! – подхватывает кока Ваня.
– И не говорь, брат.
– Есть, видно, талан. В отца пошёл. Отец – рыбак, и сын в речку смотрит... Мы с Петром как-то на Большой Еравне, подле Гарама, окуней удили... прошлым летом, кажись... ну и, паря, чо, ёлки-моталки, я, значит, сижу, и у меня хоть бы шелохнуло, удочки как мёртвые на борту лежат, а отец ваш тянет да тянет.
Меня аж завидки берут. Я перебираюсь по лодке ближе к корме и свою удочку возле отцовской кидаю. И всё, ёлки, не тянет и не тянет, хошь рёвом реви. И рядом-то лодки, и мужики тоже сидят кемарят, ловят в час по чайной ложке. Некоторые, ёлки, давай поближе к нам подплывать, видят же, что отец-то ваш одного за другим выворачиват. До обеда, кажись, просидели, у него ведро с верхом, а у меня едва дно прикрыто, с десяток окуней поймал. Во каки дела... Не-е, паря, кто вашего отца переудит, тот ишо не родился. Вот разве что Ванюшка...
***
Тихо вечереет, меркнут желтоватые стены избушки, в глубокие пазы насачивается: загустевшая тень, резче обозначая толстые, нетёсаные венцы. Всё семейство после вечерней гребли сидит за дощатым столом, потягивая зелёный чаёк, забеленный козьим молоком, который Дулма подливает и подливает в толстые фарфоровые чашки, черпая его из ведёрного котла. Остатний вечерний свет теплится на плосковатом лице Дулмы, загадочно черня и без того чёрные большие глаза, немного вытянутые и вздёрнутые к вискам. Она всё время молчит. Ванюшка как будто и не слышал её голоса, и было непонятно, что её радует в жизни, что печалит – лицо занемело. Но кажется, что вот сейчас она додумает свою протяжную думу, прояснеет лицом, улыбнётся всем виновато и заговорит о простом, житейском, но, видно, думушке её ещё далеко было до края.
– Ты, мама, сейчас её распластай и свари, – не выпуская из рук кукан с гольянчиками, потребовал Ванюшка. – Все зараз и наедимся.
– Ой ты, кормилец наш, ой, рыбачок какой, – напевала мать. – Ушицы ему захотелось. А может, сына, нынче уж кошек ладом накормим, а уж завтра чо наудишь – то уж в уху пойдёт?.. Кошкам-то радость будет, вот уж от самого пузочка наедятся. Они же, бара, тебя заждались, измяукались.
Две коки Ванины кошки и лохматый, дремучий кот, лишь только рыбачок вносит в избу гольянов, чуть не валят его на пол, так и трутся об Ванюшкины ноги, задирая хвосты и жалобно, капризно, потом уже с диковатой властностью голосят на всю избу. Ванюшка отпинывает их, сердито хмурится.
– Ах ты, чудечко на блюдечке, – мать гладит сына по сухим, ломким, точно солома, облинявшим вихрам и мимолётно, но азартно сдирает с его розоватого носа лохмоток белесой кожицы, облезлый нос пуще розовеет, а Ванюшка досадливо отводит материну руку.
– Нет, мама, уху свари, а им кишки дашь.
Отец, сам природный рыбак, понимает сына, на губах его одобрительная улыбка:
– Ладно, Аксинья, ты уж утречком пораньше встань да и распластай, – встревает он; незаметно, всё стой же улыбкой подмигнув коке Ване. – Присолим лучше. А то с ней сейчас возни не оберёшься: пока распласташь, пока печку подтопишь, пока то да сё, а уж, паря, и спать пора – утром на покос раненько.
Отец наговаривает, потешая всех за столом, а Ванюшка, присевший на край лавки, уже спит, положив голову на столешницу и по-прежнему сжимая цепкой ручонкой кукан с гольянами, которых уже начали с хвоста поджёвывать нетерпеливые кошки.
– Всё, сморился рыбачок, – вздыхает мать над сыном. – Посиди-ка день-деньской на солнушке. И чаю, рыбак, не попил. Ах ты, горюшко моё! Неси, отец, его спать.
Отец, осторожно высвободив из Ванюшкиных пальцев тальниковый прут с гольянами, уносит парнишку в горенку, укладывает на овчинную доху, где обычно и спит вся краснобаевская семья.
Отец и кока Ваня ещё судили-рядили о рыбалке, о покосах и пастбищах для скота, как вдруг Ванюшка поднялся с овчины, обул ичижонки, подошёл к порогу, где висели курмушки. Мать было кинулась к сыну, но отец остановил:
– Тишь! – прижал палец к губам. – Пошёл блудить, блудник. Ни чо, походит, опять лягит... Мать виновато опустила глаза долу, свекруха же ворчала: де, это ты, баба, в тяготах спать легла при полной луне, и прямо супротив окна, и уснула, рот разиня, вот луна заглянула в нутро, и ребёнок родился лунатик – блудник, сказать. Вот теперичи и ходит-бродит при полной луне. Его же тянет на луну. Я же молодухам своим завсегда говорила: «Девки, завешивайте окна, когда полная луна, в положении ходите. Чтоб луна вам в рот не заглядывала, а то родится ребёнок-лунатик».
– Мама, я пойду порыбачу...
– Порыбачь, сына, порыбачь, – прошептала мать.
Ванюшка вышел в ограду, сияющую белым светом, справил нужду, вернулся и снова лёг почивать. Все облегчённо вздохнули, с улыбкой слушая сонное бормотание неугомонного рыбаря.
…Солнечными бликами чешуится Уда, азартно бурчит, обтекая корягу, в густо-зелёной тени которой постаивает огромный, по локоть, гольян, мерно отпахивая и запахивая зев, откуда бегут наверх пузырьки, точно весело играют в догоняшки; вот тень гольяна вкрадчиво ползёт по жёлтенькому песку, через пучки травы, которые гладит речная течь будто шелковистые волосы, вот рыбина осторожно вплывает в банку – она ей как тесная прозрачная рубаха – хвост торчит далеко наружу, разметая песок, вот Ванюшка дергает и орёт:
– Пойма-а-ал!.. Пойма-а-ал!..
Две кошки и кот испуганно прижимаются к полу, а потом, когда парнишка, почмокав губами, что-то промычав, опять мирно посапывает, азартно накидываются на гольянов, сладко урча, славя маленького рыбачка, – шумит пир горой.
– Теперичи всю ночь будет рыбалить, – задумчиво говорит отец. – Не опрудился бы... Да-а, я и сам, бывалочи, с отвычки порыбачу, потом всю ночь качает, как в лодке, и рыба дёргает. За ночь этих окуней натаскаешься, дак вроде и рука потом болит. На фронте, помню, тоже всё рыбалка снилась, и что, паря, интересно, особенно когда прижмёт, когда весь за день перетрясёшься, перемаешься, – тут и начинает рыбалка сниться. Только глаза закроешь – и всё вода, вода... вроде наше Сосновское озеро, и даже избы увидишь, а потом уж и рыбалка приснится...
– Вы уж его больше не обманывайте, – просит кока Ваня, – жалко парнишку. Удил, удил...
– Да поболе бы наудил, и можно и в печи напарить, – отзывается мать. – Постным маслом залить да в подполе остудить, почище магазинских консервов выйдет. А что, тоже рыба. Тятя наш ши-ибко любил речную мелочь. Помню, всё корчажки плёл из тальника и в Погромку ставил. Погромка тогда пошире была, поглубже, это нонесь вся обмелела.
Утром, бывало, чуть не ведро тащит, мама напарит в русской пече, так за милу душу, за ушами потрескивало.
– А ить верно, надо ему корчажку сплести, пусть удит, вслух размышляет отец, укладываясь спать на овчинную доху возле сына. – Тальника кругом полом, нарезать тонкого, замочить на часок-другой да сплести.
– Сплети, конечно, – соглашается кока Ваня, – он нас, ёлки, завалит гольяном. И консервы опробуем.
– Да времечка нету, – сквозь зевоту вздыхает отец. – Пока ясно стоит, надо косить да косить. Да и грести уж можно, где гребь подсохла. Разве что задожжит маленько. Малый дождишко – всё лодырю отдышка.
Утром Ванюшка, как обычно, узнаёт, кто полакомился его добычей; сердито и обиженно отквашивает губы, но, смирившись, опять сунув под майку пол-лепёшки, идёт к реке. От крыльца и до калитки его провожает благодарный кот, и Ванюшка, позабыв обиду, гладит по его косматой, в колтунах, заклокоченной шерсти, целует и нашёптывает: дескать, погоди до вечера, снова тебе рыбки принесу. Когда он выбирается за ограду, кот залазит на приворотную верею и провожает его хитрым взглядом.
Ванюшка проходит мимо стада, за которым ему и велено присматривать на пару с Танькой, отзывает Майку и скармливает ей загодя припасённый и круто посоленный хлебный ломоть. Корова, отбившись от стада, бредёт за ним до самой речки, где некоторое время удивлённо и непонятливо следит за рыбалкой.
***
Отец, как и сулился, нарезал возле Уды беремя гибкого тальника – речной, тинный и рыбный дух наполнил избу, освежил воздух, прижав и разогнав запах кислых овчин, – и, усадисто пристроившись возле печи на низенькой лавке, начал плести корчажку. Ванюшка теперь ни на шаг не отходил от него, жадно глядя, как в юрких, азартно подрагивающих отцовских руках играют прутья, как на глазах вырастает упругими боками затейливая корчажка. Завершив на второй вечер, отец тут же решил испытать: обмазал заглубленную
внутрь горловину тестом и пошёл с Ванюшкой ставить снасть.
А когда туманным утром вытащили корчажку из глубокого улова волнующе тяжёлую, когда вода протекла сквозь прутья и отец выдернул деревянную затычку из хвостовой дыры, то насыпалось полное ведро кишмя кишащих гольянов, и речной, тальниковый дух, истекающий от них, навек вошёл в память позже, стоило Ивану Краснобаеву припомнить таёжный кордон, речку Уду, как сквозь сотни вёрст, сквозь каменеющую толщу лет, хоть и ослабнув, всё же доплывал к нему речной дух и совершенно явственно опахивал влагой лицо, отчего Ивана глаза сами по себе сладко прикрывались. Так же, и схоже по запаху, осел в нём дух озера. И лишь печально, жалко, что слитый с озёрным, речной дух слетами всё реже и реже стал являться, не в силах пробиться сквозь глухую наволочь усталости и равнодушия, тоскливо сжавшую душу.
Потом уже Ванюшка и сам наловчился ставить корчажку, без отцовской помощи, и мать напарила в печи целый чугунок обещанных консервов, которые даже Дулма, больше привычная к сохатине и баранине, поела в охотку и похвалила благодарными взглядами, обращёнными и к матери, и к Ванюшке.
***
Корчажка скоро надоела Ванюшке, потому что эдаким манером рыбалка вершилась без самого рыбака. Прихватив отцовскую корзину, пошёл собирать вокруг лесничьей сторожки сырые грузди; тем летом рано и так густо высыпали они у края распадка вокруг лиственниц, что хоть литовкой коси. После дождей пригрело солнышко, мох парил, тут-то из него и хвойной прели полезли на белый свет крепенькие грузди, с нежно-белой бахромой и синими озерками росы на шляпках, где плавали и хвоинки, и ягодки голубицы, и даже чёрные жучки. Грузди эти из-за бахромы прозывались махристыми. Вначале Ванюшка бродил с отцом, который натаскивал его:
– Вот большой гриб, ишь подбоченился, красуется, куды с добром, целая лепеха. Срезал?.. Дальше не беги, глаза не задирай, гриб, он поклон себе любит. Где-то невдалеке и семейка пасётся, а это, поди, ихняя мамаша. Сучком пошуруди маленько, пошуруди, грузди, поди, нас увидали – все во мху попрятались. О-о-о, вот они, ребята, и повылазили!
Потом, бесконечно разговаривая с груздевыми семейками, вернее, всяко перед ними винясь, испрашивая прощения, Ванюшка уже на пару с сестрой Танькой собирал грибы.
– Ну и кормилец, ну и кормилец, – нахваливала мать, принимая очередную корзину, с верхом полную махристых груздей. – Лагушок уж насолила, второй замочила. Старайся, сына, старайся. Придётся, отец, один лагушок сдать в столовую да с выручки грибнику штаны купить... магазинские, заработал парень. Работничек...
А парнишку опять азартно поманила река, и отец, уважив в сыне рыбацкую натуру, ссучил из конского волоса жилку, привязал крючок и грузильце, а тальниковый прут на удилишко сын срезал и окорил сам.
Тут как раз прояснело, и покосчики в тревоге перед близким Ильиным днём, частенько приносящим проливные дожди, хлёстко ударились грести кошенину, копнить, а потом и метать зароды, так что натаскивать сына хитромудрой речной рыбалке отцу было недосуг, да он и сам мало в ней смыслил, смалу приваженный к озерной. Кока Ваня мало-мало растолмачил, показал на пальцах, а теперь, дескать, иди лови фарт за хвост и жабры. Ванюшка, когда его не брали на покос грести на конных граблях или возить на отцовской Гнедухе или тутошней Карюхе копны, днями напролёт шатался по реке, продирался сквозь кусты смородишника и курильского чая, скрёбся по кочкаре и зыбунам, по каменным осыпям, норовя по древнему ману и зову, что доносились из самой глуби рыбацкой родовы, подобраться к тёмным уловам, потайным омутам и закинуть удочку прямо в крутящуюся воронку.
Доходя до всего самолично, наживлял и хлеб, и скачков, и паутов, и чудом обнаруженных на скотном дворе дождевых червей, при этом закидывал снасть и под самые коряжины, к топлякам-кокорам, и пускал поводок на перекаты, но клевать никто не думал, речка словно вымерла, хотя раньше, когда сидел на кочке и ловил банкой гольянов, раза два-три видел в уловке пёстрые хариусовые спинки, и даже ленок однажды проплыл прямо на его ошалевших глазах; таким он привиделся в речке огромным, что Ванюшке, обмершему, пришлось, кажется, смотреть целую вечность, пока ускользала в тень коряжины долгая спина и могучий хвост. Он тогда вскочил, забегал от азарта по берегу, не зная, что предпринять, как выудить ленка, но, ничего, конечно, не придумав долго не мог успокоиться, весь дрожал как в ознобе.
«Вот сейчас бы клюнул тот ленок, вот бы здорово!» – блажил парнишка, глядя, как мелко и припадочно трясётся поплавок, вырезанный из сосновой коры, – треплют, терзают несчастного червяка всё те же нахальные гольяны.
– Связался с этой удочкой, – ворчала мать перед сном, – а навыка нету. Рыбалка здесь хитрая, не всякому по уму. Кока Ваня твой и тот за удочку не берётся, заездки ставит. Вон отец наш удил раз, да только время да ноги убил и пустой воротился. Лучше бы грибы собирал или вон голубицу, всё больше пользы, раз штаны магазинские охота.
Кажется, на третий или четвёртый день, когда он уже лениво, с вянущим азартом наживил скачка и забросил удочку в зеленовато-сумрачное улово неподалёку от покоса, где гребли сено отец с матерью и кока Ваня с Дулмой, тут и случилось. Лишь воткнул удилишко в кочкастый берег, оно тут же качнулось резко и упало на воду. Хотя парнишка прожил лишь семь лет и зим, он всё же запомнил: на весь свой век: колышется зелёными волнами высокая трава, и он, едва видный из травы, упестрённой ромашками, синими колокольцами, бежит, летит, обжигая травой босые ноги, иссекая их в кровь, бежит, падает и кричит, задыхаясь в крике:
– Пойма-а-ал!.. Пойма-а-ал!
Чудом чудным, по великой милости речной выуженный ленок прыгает за ним по траве, туго натягивая жилку и коромыслом выгибая на Ванюшкином плече удилишко.
Мать с отцом о ту пору гребли и копнили сено на приречном лугу. Услыхав Ванюшкин крик, разом побросали грабли и кинулись встречь сыну по отаве, вдоль валков скошенной и уже подвяленной травы. Ванюшка и пробежал-то совсем немного, как почувствовал, что удилишко уже не пружинит, не сгибается под ленковой тяжестью; оглянулся – на кончике тальникового прута болтался жалкий обрывок ссученного конского волоса; тут же испуганно бросился назад, отыскал в траве ленка и, ухватив рыбину под жабры, размахивал ею с шалым криком. Парнишка стоял у самого покоса среди цветов и травы, не скошенной из-за сплошной кочкары.
Первым поспел отец и, не разобравшись, хотел было выругать сына, но, встретившись взглядом с полыхающими от счастья Ванюшкиными глазами, улыбнулся. Тут, запыхавшись, подбежала мать.
– Ну, Ксюша, рыбак растёт, – отец горделиво, будто сам заудил, показал матери ленка. – Ишьты, чуть не до плеча, – он примерил рыбину к руке, – кила на два, однако, потянет... Ох и ушицу мы нынче заварганим! Как чуял: котелок прихватил и хлебушек с солью. Сейчас костерочек сгоношим, поставим уху – баушку глуху, пусть варится. Ленок – это, паря, не окунь, царская рыба, жирная, скусная. И юшку похлебать ленковую – за уши не оттянешь... Тут где-то поблизости мангир растёт, надо нарвать – приправим ушицу... На чо клюнул? – почтительно, как у ровни, спросил отец.
– Я тока, это, скачка наживил, забросил, а он как даст, удочка аж упала! – затрещал Ванюшка. – А я его тяну, а удилишко вот так согнулось, – он схватил прут и стал сгибать в дугу. –Я думал, коряга подцепилась, тяну, а он как поведёт в глыбь! – Ванюшка размахивал руками, изображая то себя самого, то ленка, дающего круги в улове, рвущего жилку, при этом всё говорил и говорил, брызгая слюной, и он бы рассказывал, наверно, до самого заката, если бы отец не остановил его улыбкой.
– Ну молодчина! Грибами завалил, теперичи и до ленков добрался. Куда рыбу девать будем, Ксюша?
– Дак куда?! Продавать, – готовно подхватила мать заведённую чуть ли не на всё лето игру, силком сдерживая улыбку на губах, хотя глаза в глубокой тени платка, повязанного по-девичьи шалашиком, вовсю смеялись, искристо поблёскивали проступившими слезами. – Вот беда, все бочонки у Ивана под грибы заняли.
– А мы, мать, это самое, того, – отец снял полувоенную фуражку, когда-то зелёную, а теперь добела выгоревшую на солнце, и взъерошил слеплённые потом волосы, – мы рыбу, какую наудит, не будем солить, а подвялим. Ленок-то вяленый, о-о-ой – первая закуска, особенно под водочку.
Вялить, конечно, не пришлось – отец это знал, потому что и сам даже завалящего хариуска не выудил, хотя отстрадал на речке целое утро, – это оказался единственный на всю уду оголодавший ленок, который сдуру взялся на Ванюшкину снасть, где жилка была ссучена толщиной чуть не в палец, да к тому же из чёрного конского волоса, а крючок отыскался у коки Вани ржавый и такой большой, что впору вязать к самолову на щук. На дурного окуня такая снасть, может быть, ещё и пошла бы, а на чуткую, хитренную и глазастую речную рыбу с ней лучше и не суйся.
Ванюшка на всю жизнь запомнил своего ленка. После ловил и окуней на Еравнинских озёрах, и карасей в старицах Амура, Уссури, и язей, подъязков, лещей на Иртыше, и даже навагу с корюшкой аж на Тихом океане, но ни одну рыбину не помнил зримо и особо – там улов, добыча, а вот этого ленка лишь и видел ликующей, счастливой памятью, как видел и выкошенный приречный луг, где играла пойманная рыбёха, как видел и себя, дочерна загорелого, с облупленным носом и сверкающими глазами, а рядом – мать, на закате своём зацветшую смуглым девьим цветом, улыбающуюся краями отмягших губ, и отца, почтительно разглядывающего ленка, в диве скребущего потный затылок, с двинутой фурагой на глаза.