Суворов Е. А. / Произведения
Совка
Отрывок из повести
Утром – этого у меня никак не получалось в городе – поднялся до восхода солнца, в пять часов. Осторожно, чтобы не разбудить жену, оделся, так же осторожно вышел на кухню, по размерам почти не уступавшую большой комнате, где мы спали.
С первого дня, как мы приехали в деревню, я занял кровать отца, стоявшую у окна к дороге, жена – кровать матери, тоже стоявшую у окна, из которого видно крыльцо, угол дома, верх колодезного журавца и высокий лес на той стороне болота. Кровати были совсем старые, односпальные, принесённые с чердака, но стояли на тех же местах. В старом доме не скрипела ни одна половица. Пол плотный, из толстых плах, с глубоким подпольем, и кажется, что ходишь по палубе корабля. И океан в окно виден с гигантскими волнами, только не голубой, не синий, а тёмно-зелёный – присаянская холмистая тайга.
Открываю широкую, осевшую дверь, ведущую в сени, и ещё одну дверь, с веранды, лёгкую, желтоватую, слоистую, всё ещё пахнущую сосной. Если её слегка придержать, то она закроется неслышно. И в детстве человек, спускавшийся с крыльца, иногда вызывал во мне странное ощущение: откуда взялся он на крыльце, с неба свалился, что ли? Я, когда был маленьким, да и подростком, дверь не придерживал: мне нравилось, как со звоном ударялась о скобу полусогнутая железная дужка и как тонкая дверь отвечала ей мягким, спокойным звуком. Для кого-то, может, и пустяк, а для меня с этим коротким, радостно-металлическим, как будто нечаянным, а потом деревянно-гитарным звуком, который был только у нашей двери, связаны многие воспоминания детства! Стоило звякнуть дужке, отозваться двери – и я сразу же что-нибудь видел из прошлого или меня начинало томить что-то случившееся со мной, когда я жил в деревне, но никак не всплывавшее в памяти… Потом, когда отойду от дома или уеду далеко, вспомнится!
Не знаю, дужка ли поржавевшая была виною или то, что наконец-то победил себя и встал в пять утра, как всегда вставали мои отец с матерью, но с крыльца я сошёл в самом прекрасном расположении духа и, кажется, никогда не чувствовал себя таким молодым, здоровым, счастливым! Я едва удержался, чтобы не вернуться и не разбудить жену, – пусть и она посмотрит, какое сегодня утро! Я знал: она сначала удивится, куда я так рано поднялся, потом всё поймёт, обидится, что без неё ушёл, и прикажет, чтобы завтра обязательно её разбудил. Она будет довольна, что с этого дня я начну вставать рано, – а то всё жалуюсь, что куда-то уходит время. И ещё для того я буду рано вставать, чтобы порадоваться начинающемуся дню.
Не успел я сделать и трёх шагов, как мне вспомнились слова частушки, слышанной ещё в детстве:
Новый дом, новый дом,
Новое крылечко,
Как взгляну на этот дом –
Заболит сердечко…
Боже мой, да что такое новое крылечко в сравнении со старым родительским?
Выйдя через открытые, покосившиеся ворота на огород, пустующий уже четвёртое лето, оглядываюсь на крепкое, просторное и уютное крыльцо, на котором мы, придя из лесу, разбираем грибы, готовим ужин, наблюдаем за воробьями, отвыкшими от людей и свившими гнездо за обшивкой дома чуть не у самой земли; за вороной, издали наблюдавшей за нами; за ястребом, который однажды, когда мы под вечер сидели на крыльце, пролетел так близко и, повернув голову в нашу сторону, так глубоко заглянул нам в глаза; и таким загадочным показался его взгляд, таким острым; он, наверное, хотел понять, кто мы такие, зачем здесь сидим, когда хозяева уехали. В его близком, медленном полёте, величаво распластанных крыльях, поблескивающих золотым опереньем, в повороте головы были уверенность, интерес к нам, но больше всего – пренебрежение. Он давно к нам приглядывался, как и мы к нему, и наконец-то решился пойти на сближение. А может, не видел нас, скрытых высоким забором, на котором к тому же были развешаны одеяла, и с удивлением обнаружил сидящими на крыльце? И всё же вернее было первое: он смело приблизился к нам и гордо пролетел мимо. Он так и летел над домами, в которых не было людей, – так же как не было в оградах и на выгоне ни кур, ни гусей, ни уток…
Мы не переставали восторгаться его пренебрежением к нам. Оно было, потому что от его внимательного, как будто отравленного взгляда мне в первый миг стало не по себе. Жена тоже смутилась. И только потом, когда он скрылся, мы восторгались ястребом. Он как будто задал нам какую-то загадку и улетел.
…Высоченная крапива коснулась моей руки, но не обожгла, а только напомнила о себе – как будто для того, чтобы я её не трогал. Я выкосил крапиву под окнами, а эта пусть царствует! На земле, на бревнах, на дощатом заборе тёмные, влажные пятна, роса такая обильная, что кажется: уж не было ли ночью дождя? С черёмухового куста раздаётся посвистывание птиц, такое же чистое, как утренний воздух! Бросив заросли конопли, с весёлым шумом на куст черемухи перелетела стая воробьев. Им нет дела, что деревня исчезает. Их прадедушки и прабабушки ещё знали хозяев, а это новые воробьи, они отвыкли от людей, и старики воробьи пытаются внушить младшим, что человек для них друг. Где это было видано, чтобы воробей пренебрегал хлебом, который появлялся на столбах и возле гнезда?! Но что же делать, если с детства они приучены папой и мамой к разным букашкам, червячкам, которых здесь множество! Ешь – не хочу! Старые воробьихи помирают от смеха: вот уж молодёжь, не подскажи, совсем разучатся – вьют гнезда так низко, что любой пацан с земли достанет до гнезда рукой! Пошутят они, пошутят, а что сделаешь: молодой народ упрямый, пока сам не хлебнёт лиха, не научишь!
Рядом с летней кухней-сарайчиком как будто заново вижу разросшийся куст жёлтой акации, привезённый из райцентра и посаженный моим младшим братом Володей. Брат уехал, и акация больше, чем дикая яблоня, лоза и черёмуха, кажется брошенной, посаженной напрасно. Её тонкие, нежные стебли, касающиеся середины высокого забора, вздрагивают, слабо шелестят листьями, мигают жёлтыми огоньками поздних цветов и, мне чудится, просят увезти её отсюда. Я подхожу к ней, слегка трогаю за ветви – и на меня обрушивается прохладный, пахучий росяной дождь…
Оглядываюсь на лозовый куст, выросший сам по себе в старом приамбарке с разобранной крышей, где когда-то хранились дедовы лозовые прутья. Солнца там не хватает, куст долго рос, никому не видный, пока кто-то из Володиных детей или его жена Нина нечаянно туда не заглянули и не удивились: надо же, в доме выросла лоза! Куст, охраняемый от дурного глаза ветхими стенами приамбарка и закрытыми воротами возле старой избы, поднялся теперь выше стен, и странно видеть с улицы, из ограды или с огорода его весело зеленеющую пушистую вершину. На маленький кустик лозы, поднимавшийся в правом углу приамбарка, Нина сначала посматривала с интересом, а потом, по совету бабки Аксиньи, хотела его выдернуть: очень уж он смущал своим появлением не где-нибудь, а в приамбарке. Но мой брат строго-настрого запретил ей это делать: раз появился, пусть растёт! Наш дедушка всю жизнь плёл короба и корзины, которыми пользовалась вся округа, и лоза выросла в его честь – так казалось Володе, да и мне тоже.
Одет я для такого утра хорошо: на мне светло-зелёная штормовка с красно-голубым изображением Братской ГЭС на рукаве; складной нож и широкий, тоже с разноцветной картинкой, целлофановый пакет для грибов с вечера лежат в кармане. На ногах новенькие, пропитанные дёгтем кирзовые сапоги, в которых ни дождь, ни роса не страшны, и они сами несут меня по нашему огороду, заросшему старым клевером и сочным пыреем, и вдоль неровного тына и рухнувшего кое-где прясла, охраняемого гигантскими зарослями крапивы, конопли и бурьяна. Спускаюсь под горку, где раньше были колодец с баней, иду через бывшие приусадебные покосы к старому руслу Тагнинки, потом вдоль болота к стлани и – в лес. Скорее, скорее!
Куда я тороплюсь? Чему радуюсь?
Я тороплюсь к воспоминаниям. Заранее радуюсь встрече с ними…