Сергеев М. Д. / О жизни и творчестве
И.о. волшебника
Я не то что никогда не видел – даже, при всём желании, не представлю нашего Марка чем-то раздражённым или из-за чего-то неспособным улыбаться, шутить и сорить экспромтами...
У меня такое чувство, будто и жил он – и просыпался, и загружал себя, и всюду поспевал – прежде всего для того, чтобы всякому, встретившемуся ему и к нему прислушавшемуся, большому или малому, стал бы милее мир, не в нагрузку жизнь и в радость работа. Кажется, он предполагал, что все и вся станут отвечать ему улыбкой, добротой, вниманием. Как поэт, он умел многого не заметить: зависти, раздражения, насмешки. Как поэт, умел жить так, что грязь к нему не липла. Если он и печалился, то элегически – тоже приятно. Если с кем-то и бывал не согласен, то, как правило, в рифму, часто очень простую, порой даже бедную, но зато кипящую гражданским пафосом, важным соображением и общественным звучанием.
Он умел быть не только приятным, но и верным – по отношению к отечеству, городу, избранным темам и обретённым друзьям. Друзей у него было немало, приятелей – великое множество, почитателей, особенно на просторах наших палестин, – немерено.
Помню, чуть ли не тридцать лет назад, я прошёл с ним от набережной до его дома, не менее полусотни раз вынужденно тормозя, поскольку через каждые десять метров он с кем-то раскланивался, кому-то сочувствовал и что-то обещал.
На него смотрели, как на человека, чьё слово целебно, правда, одни взглядывали на него только как на поэта, другие – как на начальника всех поэтов Иркутска и Иркутской области. Для начальника он был слишком добр, для поэта – излишне открыт... Кажется, здесь будет к месту слово волшебник, ибо, если каждый из нас, и правда, выбирает роль по себе, то Марк – однажды и никого не спросясь, взял на себя роль волшебника. Может быть, поэтому не менее, чем со взрослыми, он общался с ребятнёй – сочинял для них сказки, стихи, спектакли, даже журнал. Может быть, поэтому – чуть что – мы все бежали или звонили к нему. Он выручал, спасал, поддерживал – работал на нас, как и положено волшебнику, круглосуточно. При всём при этом он умел представительствовать, но делал это опять же симпатично – был тем самым цветком, который живил стол скучного заседания, той самой гвоздичкой, которая, продетая в петельку большевистского мундира, намекала на его человечность.
Всякую аудиторию Марк облагораживал. Он менял их легко, как транспорт, множил маршруты своих путешествий, как увлечения, и – куда бы ни приходил, всегда оказывался очень кстати: выходило, что был ожидаем, а если и не очень, то всё равно уже через минуту любим навеки.
С такой же лёгкостью, как трибуны, он менял жанры: мчал из стишка в сказку, из сказки в киносценарий, из киносценария – в пушкинскую родословную... Ему везде было уютно, даже в тех трагедиях, что переживались жёнами декабристов, даже в эпитафии: мир был для Марка, он – для мира, Иркутск – Марку, он – Иркутску.
У меня такое чувство, будто он мнил себя обязанным всем и вся – был по правде щедр и по правде бескорыстен. Этим пользовались все, кому не лень: младые и древние графоманы, расчётливые и примитивные чиновники, пьющие литераторы или порвавшие с зелёным змием сочинители примитивных мелодий.
Я думаю, у него не было времени остановиться, оглянуться, чтобы по-настоящему смутиться плодами своей излишней щедрости: часть песенок, сочинённых из-за некоторых его строчек, могла бы и не жить, часть книжек, сложенных им по чьим-то заказам, могла бы и не занимать место на его полке, часть просителей, отнявших его время, могла бы и отпасть.
Почти десятилетие он возглавлял писательский союз Иркутска. Это при нём пришли к нам первые книги Распутина и Вампилова, Китайского и Гурулёва, Веры Захаровой и Иннокентия Новокрещённых. Это при нём в наш альманах пришёл редакторствовать безоглядно храбрый Самсонов, а наше издательство разбежалось на те серии, что принесли ему всесоюзную славу...
Мне было девятнадцать, когда он впервые выслушал меня, связался с мэрией Ангарска – выбил место в общежитии, договорился о будущей отдельной квартире.
Он наезжал к нам в Ангарск, чтобы выслушать нас. Обыкновенно мы засиживались за полночь, однако как бы славно ни шумели наши застолья, к двум ночи он вызванивал такси – мчал в Иркутск: в шесть ему было привычнее сидеть за своим рабочим столом. Меня, оболтуса, это всегда поражало: разве можно менять пирушку на обязательную работу, ахал я.
Если по правде, то ахал я из-за Марка многажды: только вчера сообразил, чего стоило ему пережить предательство многих из тех, кого он поддержал на первых порах, лишь сегодня, когда уже свалил с себя груз ответственности за наше писательское объединение, нашёл оправдание его добрым отношениям с чиновниками (вполне нормальные люди на своём ненормальном месте), чуть ли не минуту назад сообразил, что я – желая или не желая того – выстроил свою жизнь по его жизни, стараясь, подобно ему, поспеть там и сям, упрямо, вслед за ним же, не отказываясь от мысли о возможности литературного единения хороших и разных... Я понимаю, что повторить Марка невозможно: если я найду в себе силы, чтобы, подобно ему, улыбнуться своему врагу, то всё равно – улыбка моя будет вымученной, коли и прощу кому скверный текст, то – так наступая на собственное горло, что – рано или поздно – это скажется на жизни моих близких.
Между тем мне бы очень хотелось, чтобы каждый из нас, знавших Марка в самые разные дни и годы его жизни, в важные для себя минуты выбора оглянулись на него. Оглянувшись на Марка, каждый из нас прибавит бытию то, чего у него никогда не бывает в изобилии: теплоты всепрощения, светлого смирения перед горечью поражения, доброго принятия всех и вся.
Если говорить о тех литературных трудах, которые Марк оставил, то кое-что, к моей печали, уже мало интересно: исполнено торопливо, в неполную силу, на потребу минуте. Но многое, к примеру, некоторые его стихотворения, часть работ, посвящённых Пушкину, декабристам и их жёнам, наверняка будут востребованы следующими поколениями читателей. Я люблю те из его стихотворений, где он забывает о себе, как о волшебнике и только мечтает им стать: беседует, как будущий волшебник, с синицей, взглядывает, как возможный волшебник, на женщину, смеётся, как разжалованный из волшебников, свободный от всего человек.
Сила поэта в его слабости – в его любви без взаимности, в его рефлексии – из-за слова и звука, которые всегда строптивы. Слабость Марка читается между его строк, в тех паузах, где он забывает о себе, как о человеке, который обязан волшебствовать, да и вообще что-либо обязан: человеческая свобода, подкреплённая верным словом, бесценна и бессмертна.
Я думаю, небольшой томик из такой Марковой слабости складывается на долгие десятилетия. Впрочем, если продолжать перечисление его слабостей, то часть из них – рождённый его стараниями дом Полевых, декабристские вечера Иркутска, журнал «Сибирячок» – намерены жить и жить.
Выходит, что с Марком, как с поэтом, и Марком, как с человеком, нацеленным на реальное волшебство, мы не расстаёмся и не расстанемся.