Зверев А. В. / Произведения
ПАНТЕЛЕЙ
Отрывок из повести
Оттого, видно, что нас было много, росли мы безликими. Отец забывал, как нас звать и называл мужик или девка. Мать путала имена и, не вспомнив нужного, кричала: «Эй ты, парнишечка!» Каждый старший из детей имел власть над младшими, поощряемую родителями. Посчитайте, сколько было властителей у меня, если я из десяти был восьмым ребенком. К тому же в голову отцу пало считать меня неродным по той причине, что из всех детей я один походил на мать.
— В тот год я и дома почти не бывал, — кивал отец на меня, — чую, не Свиреповской породы он.
Я не успевал исполнять волю старших, и для своей власти над младшим братом у меня не хватало сил. То и дело слышалось в избе: Санька, подай шило, отыщи иголку, сбегай за дровами, вычисти хлев, нащепай лучин, смети с крыльца, закрой окна. Я бегал как угорелый, помня, что замешкаешься, получишь затрещину. По характеру я был покладистый, лучше сказать, так устрашенный, что часто был предметом увеселительных сцен. Старший женатый брат Нефед подзывал меня к себе и, гипнотически впиваясь взглядом, кричал:
— Беги живо! Скажи, чтоб ждали!
Я бежал из избы и посередь улицы останавливался, недоуменно разинув рот: «Куда, к кому толкнули?» А в окошко глядели толстомордые Ванька, Манька, Митька и исступленно хохотали.
— Что разинул рот, дурак! Беги!
— Куда, братька? — спрашивал я рыдающим голосом.
— То-то «куда»! С реки горсть воды принеси.
Тут я понимал, что была сцена, что можно и расслабиться, можно пройтись с руками назад и даже улыбнуться или схохотнуть.
— Уродина ты, Санька, — качала головой старшая сестра.
— Безумненький какой-то, — добавляла мать.
— Будешь безумненький, как копыто поцелуешь, — хохотал брат.
Уродиной меня звали еще и потому, что верхняя губа моя была рассечена и заросла бледным рубцом. Когда я был поменьше, за своим крестным, старшим братом Нефедом, бегал, как собачонка. Однажды посадил он меня на Серка, старого мерина. Час я на нем просидел, хвастаясь перед всеми братьями. После другой брат, глумясь и предрекая — «что будет», послал меня к жеребенку: «Садись, Санька, на него». Жеребенок брыкнул и поддал мне так, что я на сажень отлетел и растянулся на плахах. Помню, отец, братья и сестры весело глядели на меня, привезенного из больницы, трогали мою губу, а родитель сказал:
— Гляди ты, чертеныш, выжил!
Мне долго напоминали отцовы слова, отец ухмылялся при этом, считая, какие умные слова высказал он когда-то.
Впрочем, не один я в семье испытывал подобные шутки.
Я помню свое — оно больнее.
Младшего брата Ваську доводили до исступления прозвищем Кутя. Что оно означало, мы, малыши, не знали. Но слово это, сказанное шепотом из-за печки, бесило братишку, поднимался вой, старшие пытались узнать, в чем дело, а узнав, хохотали до хрипоты.
Меня звали Пантелеем, тем самым, который промотал хомуты, промотал лошадей, хором пели эту песню, в пять рук крестообразно дирижируя перед самым моим носом. Это было жестокое, обидное перечеркивание, и я, ребенок, чуял, как те кресты угольной чернотой ложатся на мое сердце. Я понимал, что я, Пантелей, — пропащий человек, самое подлое и низкое создание на свете, которое следует палкой гнать со двора. Я содрогался от одного только взмаха рук и ухмылки старшего брата.