Вампилов А. В. / О жизни и творчестве
В июльский вечер 1962 года у кирпичных старинных стен Иркутской музыкальной комедии протянул мне руку чернокудрявый, с азиатским разлетом бровей, человек.
– Саша, Вампилов. – Он стоял против солнца и чуть щурил темно-медовые глаза с какою-то донной, зеленоватой подсветкой. – Да, теперь вот и очно.
Он учился в Центральной комсомольской школе, когда я приехал в Иркутск. Но до этой встречи мы кое-что слышали друг о друге от общих знакомых. Теперь он, отучившись, вернулся в «Молодежку» ответственным секретарем.
Лето нашего знакомства было солнечным, с тихими долгими закатами, тонущими в напористом прозрачном холоде Ангары. «Может, пройдемся по набережной?» – «Что-то очень уж людно и пыльно стало. Давайте отправимся на залив. У костра посидим, молодость вспомним». Те летние дни наплывают сейчас как некое беспрерывное праздничное кружение по островам, заливам, по тенистым и сонным протокам. Всплески костров над сырой прибрежной травой, пылкие ночные споры, навсегда забытые возле этих костров. Сколько же, однако, времени успели мы отдать застольям, дурачествам, всевозможным спорам и ссорам, вряд ли нужным кому-то еще, кроме нас, спорам, которых не передашь на бумаге, тем не менее они живы, осели на сердце, так сказать, неизреченною и неизъяснимою прелестью.
И странно, что наша последняя встреча с Саней, наш последний разговор тоже пришлись на ясный июльский вечер 1972 года – товариществу нашему было отпущено ровно десять лет. Мы говорили о пьесе «Прошлым летом в Чулимске», только что написанной им. Саня курил и, часто затягиваясь, скашивал глаза на сигарету, выпуская дым, как-то зло и толсто напрягал верхнюю сизую губу. Провожал синие завитки сощуренными, посветлевшими до желудевой желтизны глазами. Он был недоволен моими словами, более того, был чрезвычайно раздражен ими. Я же говорил, что Валентина – героиня «Чулимска» – не обладает каким-либо определенным характером, каким-то ярко выраженным нравом, норовом, она просто юна, а юность, говорил я, является лишь возрастным признаком, но, увы, никак не отличительной индивидуальной чертой того или иного характера. Впрочем, добавил я, может быть, подобный обобщенно юный образ позволит различным актрисам по-своему истолковать и показать героиню и, может быть, такая свободно очерченная роль и есть уже драматургическое мастерство.
Саня отмахнул сигарету, посмотрел наконец в глаза:
– А сам-то, сам что написал?!
В то же, начальное, лето нашего знакомства все его пьесы были впереди, а пока он написал несколько комических сценок, напечатанных в местных газетах, и выпустил книжечку юмористических рассказов «Стечение обстоятельств» под псевдонимом А. Санин. Рассказ, давший название книжечке, начинается словами: «Случай, пустяк, стечение обстоятельств иногда становятся самыми драматическими моментами в жизни человека». Мысль эту он в той или иной мере разовьет в своих пьесах и в полной мере подтвердит своей гибелью.
Через год после нашего знакомства, близко или, как встарь писали, душевно сойдясь, мы надолго отправились с Саней на север области. Прилетели в Нижне-Илимск, старинное просторное село с тротуарами из лиственничных плах, с широкими чистыми улицами, с густой акацией и старыми тополями возле школы. Село стояло на берегу Илима, теплой и мутновато-желтой речки, пролегшей меж вольных лугов и знаменитых илимских пашен. Сейчас на этом месте, как принято говорить, плещутся волны Усть-Илимского водохранилища.
Многие дни мы ходили мимо высоких осанистых домов Нижне-Илимска, по его лугам и берегам, с какою-то вдруг пробудившеюся жадной пристальностью запоминая, как вьючат лошадей охотники, собравшиеся в тайгу, к Илимской конторе, как полощут бабы белье с длинных, добела выгоревших мостков, называемых здесь лайницами, как пробиваются, выглядывают из песка зеленые кочанчики – будущие сосны.
Зашли и на почту – командировочные утекали, как илимская вода. В пустой гулкой комнате жужжали мухи и две дремно-распаренные девицы грызли семечки. Саня спросил:
– Девушки, как вы посоветуете? Откуда быстрее деньги придут: из бухгалтерии или из дома?
Девицы оставили семечки.
– С вашим опытом уже романы надо писать. А как лучше телеграмму начать: срочно шлите или нетерпением жду?
У него уже был черновик «Двадцати минут с ангелом», и Саня соотносил его, так сказать, с беловиком – всегда беловиком! – реальности. Добиваясь естественности звучания и событийной естественности, Саня всегда проговаривал написанные или задуманные сцены: «ставил» для нас, товарищей, реплики, монологи, порой втягивал и нас в участники неких обусловленных им сцен. Мы жили на одной улице, через дом друг от друга. Я бывал у него, он приходил: «Ты как, не очень занят? Хочу посоветоваться». Или: «Давай поразмышляем. Кто есть кто и что из этого выйдет», – и размышляли мы до едкой рези в глазах от табачного дыма. Саня долго колебался, выбирая профессию Шаманову – герою «Прошлым летом в Чулимске». Хотел вывести его журналистом. Мы размышляли: журналист слишком привычен в роли мучимого совестью человека, штатная фигура во всех представлениях, изображающих борьбу за справедливость. «Вот и хорошо, – говорил Саня, – пусть очищается от привычного», – но в конце концов написал Шаманова следователем, значительно, на мой взгляд, углубив этим выбором тему раскаяния.
Изустные, предварительные испытания пьес на прочность, должно быть, помогали Сане и ладно кроить, и крепко шить, добиваясь при этом чрезвычайной, если можно так выразиться, плотности, густоты остроумия. Почти каждая, даже отдельно взятая реплика остроумна, а в сцеплении, соединении они порой оборачиваются чересчур крепким настоем. Его бы чуть разбавить той живой, пленительной сумбурностью, той речевой волшебной невнятицей, которую находим мы в пьесах Гоголя и Островского. Я говорил об этом Сане.
– Не жидко, и то слава богу, – отвечал он.
В Нижне-Илимске же мы услышали историю дома, принадлежавшего когда-то купцу Якову Андреевичу Черных. Купец был суеверен. Ему однажды сказали, что жить он будет до тех пор, пока строится дом. Черных перестраивал его всю жизнь, добавляя балкончики, башенки, крытые переходы. Саня перенесет этот дом в «Прошлое лето…», устами Мечеткина помянет купца Якова Андреевича, а суеверное упорство, с которым он перестраивал дом, превратится в пьесе в символ неустанно возрождающейся человеческой чистоты: хлопоты юной Валентины с калиткой и палисадником, оберегающей цветы от ног равнодушных прохожих.
Улетели из Нижне-Илимска в Кеуль, деревушку на Ангаре, ниже створа Усть-Илимской ГЭС верст на сто. Темная, несущаяся ширь Ангары, темные, неказистые избушки вдоль левого берега, сети на пряслах, туманный холодный быстрый закат – вроде из последних сил он добрался до этой забытой деревушки. И вновь ненасытная пристальность, до странности сильное желание ничего не упустить, все запомнить и сохранить: глухую, согнутую старуху, пустившую нас на ночлег, с неожиданно ясными, младенчески-голубыми глазами: чугунное лицо и чугунные плечи здешнего представителя рыбнадзора, обстоятельно объяснявшего: «У меня не купите, никто не продаст. А что это значит? Не евши спать ляжете, и уж сон не сон, а одни сновидения», – мы торговали у него таймешонка; и переменчивую рябь – от темно-малахитовой до салатной – на траве деревенского выгона. Мы становились как бы совладельцами и этого выгона, и этого заката, и вечерней неоглядно пустынной реки – так соединены мы тогда были, такое было полное, жаркое единодушие, что, пожалуй, те дни можно отнести к лучшим дням жизни.
Днем мы ходили в сельскую библиотеку. Пришли – замок, вернулись через час – замок. Разыскали библиотекаршу. «Молодую, но не в меру полную женщину» – так характеризовал Саня одну из своих героинь – с мордастенькими голосистыми двойняшками на руках. Подержали их, пока она снимала с лоснисто-полной шеи ключ от библиотеки, а потом несколько часов пробыли в маленькой, похожей на баню избушке с большим и прекрасным подбором сочинений русских классиков в сытинском и саблинском изданиях. Саня с темно-зеленым томиком в щедром тиснении, напечатанным, конечно же, на веленевой бумаге, отошел к окну. Полистал, уселся на лавку:
– Вот тебе и Кеуль. Можем здесь осесть, вступить в колхоз, стать образцовыми книгоношами. Послушай-ка…
Темно-зеленый томик оказался «Выбранными местами из переписки с друзьями». «Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, если примешь в соображенье то, что в нем может поместиться вдруг толпа из пяти-шести тысяч человек и что вся эта толпа, ни в чем не сходная между собою, разбирая по единицам, может вдруг потрястись одним потрясеньем, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим смехом. Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра». Меняясь, долго читали вслух.
– Хоть Белинский и разругал эти «Места», а слог у них все равно отменный, – говорил Саня, когда мы закрывали библиотеку.
Отнесли ключ, пошли вдоль ручья, остановились у тальниковой полуразобранной запруды перед впадением ручья в Ангару и все говорили о «Переписке». Сейчас я с некоторым отстраненным удивлением вижу нас, тогдашних, у ручья, слышу наши неутомимо-восторженные голоса; глушь, где-то в кустах чисто и редко взбренькивает коровий колокольчик, посвистывает лозина под напором ручья, инспектор рыбнадзора тащил в гору очередного тайменя, а мы говорим о Гоголе – есть некая причудливость в этой картине, но тогда мы – разбуди нас ночью – охотно ввязались бы в любое разговорно-литературное бдение.
На моторке поднялись в Усть-Илим. Он только начинался: несколько палаток у Тонкого мыса окружали наспех сделанную волейбольную площадку, а угрюмую, дикую еще громаду Толстого мыса оживляло лишь знамя, поставленное первым десантом.
Мы поселились в двадцатиместной палатке вместе с лесорубами из бригады Валентина Мальцева. В палатке висела старенькая гитара, и Саня в первый же вечер потянулся к ней. Он потихоньку, не мешая намаявшимся за день лесорубам, наигрывал любимую свою мелодию яковлевского романса на слова Дельвига: «Когда еще я не пил слез…», — и, должно быть, парил где-то далеко над этой палаткой, над этим усталым, пропахшим мокрой полынью вечером.
Воскресенья в ту пору на Усть-Илиме все проводили на берегу. Пошли и мы с бульдозеристом Мишей Филипповым, героем нескольких Саниных очерков. Развели костерок, улеглись вокруг и размякли в густом июльском тепле. Вдруг Миша Филиппов быстро, бесшумно вскочил, склонился над речным обрывчиком. Помахал нам: подвигайтесь, мол. К самому берегу подошла стерлядка и розовым кругленьким ртом хватала мошку. Миша шутливо перекрестился и с маху, прямо в робе, прыгнул на стерлядку — то ли при падении он оглушил ее, то ли она растерялась, незнакомая еще с человеческим азартом, но Миша ее поймал воистину голыми руками.
Вполне возможно, что стерлядку поманила счастливая звезда Сани — рыба чуть ли не сама шла ему в руки. Удачлив он был и в охоте: ты целый день пробегаешь, даже верещания кедровки не услышишь — пустая тайга, а вернешься к табору, Саня уже сидит, покуривает, и два-три рябчика лежат у ног. Видимо, бесы или ангелы, где-то там, в высях отсчитывающие наши дни, уже определили Санин срок и, смутившись своею поспешностью, щедро вознаграждали его водными и лесными радостями.
Целый день хлебали стерляжью уху.
– Что делается, а? – с какою-то счастливой сокрушенностью вздыхал Саня. – Прямо-таки и сравнить не с чем. Ты смотри, какая рыба! – застывшая к вечеру юшка была уже так плотна и студениста, что ложка торчком стояла.
Саня всегда ел с видимым и завидным наслаждением, с тою восточною медлительностью, которая одна только и уместна за столом. Он даже на аэрофлотские завтраки распространял ее, ухитрялся растягивать их от Иркутска до Омска, так, что однажды при посадке поднос с чаем и курицей улетел от толчка к пилотской кабине, и уже от Омска до Москвы Саня ходил по рядам, облитым чаем, с извинениями.
Усть-илимские его очерки спокойны, порой усмешливы, совершенно свободны от тех умильно-экзотических завихрений, которыми изобиловали тогдашние некоторые книги, песни и поэмы о сибирских стройках. Саня рассказывал, к примеру, как женился бульдозерист Миша Филиппов, в весеннюю распутицу вызволивший невесту из родительского дома на бульдозере; о плотнике Мише Ковче, получившем от любимой девушки письмо: «Между нами все конечно, я выхожу замуж»; о плотнике Павле Ступаке, к которому приехала жена, и как они зажили в отгороженном простыней углу двадцатиместной палатки — во всех историях этих уже просвечивало, проблескивало Санино хлесткое, остроумное слово. Вот он пишет о затоплении старого села Наратай:
«В новейшей истории Наратаю отводилась роль Помпеи, разумеется, без жертв и неожиданностей. Заговорили о Братске, о невиданной стройке, что вот-вот должна грянуть у Падуна. Из Заярска приехал продавец и рассказал, что на Ангаре появились уполномоченные… При упоминании об уполномоченных, которых здесь никто не видел с сорок первого года, старые наратайские браконьеры тонко усмехались».
А вот сцена из первых дней Усть-Илима:
«Громко ахнула дверь, в сумерках к нам подошел топограф Федя Аскеров. После работы Федя успел скатать в Невон, в магазин. Он подошел к нам, капризный и мечтательный.
– Я шатун, – сказал Федя, – я пашу с утра до вечера… по тайге в снегу вот по это место. Я шатун.
– Пройди, – сказал Толя, – пройди.
– Ты бурундук, – сказал Федя, – ты ничего не понимаешь. Я хочу чаю».
Из описания женитьбы Миши Филиппова:
«В Макарово ехали засветло. Третьим ехал сват – бульдозерист Михаил Шустов, хромой, гоношливый, в леспромхозе – первый звонарь. В предвкушении выпивки он был невероятно оживлен, врал и острил напропалую.
– Жениться, – говорил он, – надо ездить на бульдозере. Уважения больше, и задний ход хороший».
Тяготение к будничности, таящей и прячущей раны души, Саня выразил в своих пьесах с должной искренностью. Кстати, писатели-сибиряки, добившиеся читательского признания в последние годы, добились его именно рассказами о будничной жизни Сибири, но никак не сочинениями о ее романтически-праздничном покорении.
А нашими общими закатами, лугами, илимскими тропами и встречами на них мы и распорядились сообща: написали путевые заметки, пожалуй, переполненные пейзажами и этакой печальной созерцательностью, озаглавив их под стать тогдашнему нашему настроению – «Голубые тени облаков». Оказывается, когда мы печатали их, в Иркутск прилетал на день или два О. Н. Табаков. Прочитал наши заметки, запомнил и зимой 1965 года встретил Саню, принесшего в «Современник» «Старшего сына», вернее, вариант пьесы под названием «Нравоучение с гитарой», словами:
– Что, опять голубые тени облаков?
– Да нет, – сказал Саня, – теперь просто тени…
«Провинциальные анекдоты» Саня предварил гоголевскими словами: «Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, — редко, но бывают». Сам он не только верил в случай, редкое происшествие, стечение обстоятельств, но и охотно шел им навстречу.
Мы жили в Красной Пахре. Февральским вечером ждал я Саню из Москвы и поеживался от резких внезапных стуков в окно – рвалась, чуть ли не высаживая рамы, метель. Она так нажгла ему щеки, что они темно, припухше рдели.
– Ну чудеса, доложу я тебе, творятся! Нет, при чем тут метель, я и не заметил, как пробежал. В Москве настоящие чудеса в решете. Захожу днем на телеграф – мы получали почту на Центральном телеграфе, – денег нет, зато взамен несколько писем, стою в углу, читаю и, как писали в прежних романах, дав глазам необходимый отдых, кого, ты думаешь, я увидел?
– Иркутского заимодавца.
– Нет. Арбузова, совершенно не подозревавшего, что у меня при себе, за пазухой, похрустывает рукопись пьесы. Поднимается он по ступенькам, без шапки, в немыслимой куртке, на плече блестит заграничным лаком футляр, то ли с фотоаппаратом, то ли с транзистором. Я к нему: «Здравствуйте, Алексей Николаевич». Он отпрянул – то ли думал, взаймы буду просить, то ли пальто моего испугался. – Саниному черному драповому пальто который год износу не было. – Вы, говорю, меня не помните, я был на семинаре одноактовиков, не могли бы вы прочесть мою новую пьесу? Спрашивает: большая? Пять листов, говорю. – Первоначально «Прощание в июне» была именно такого размера. – Вздохнул – большая. Посмотрел на меня, посмотрел — я тоже без шапки. Возможно, это и решило дело. Давайте, говорит. – В автобусе, метро, магазине, вот и на почте Саня немедленно снимал шапку – видимо, его жесткие черные кудри, как бы продутые однажды, освеженные ветрами бурятских степей, не выносили зимнюю жаркую неволю. – Сказал позвонить, как кончится чемпионат мира.
– Какой чемпионат? – удивился я.
– По хоккею. Учти, драматурги любят зрелища. – Саня перепутал дни и позвонил Арбузову в завершающий день чемпионата. Арбузов тем не менее уже прочел «Прощание в июне», пригласил Саню к себе, вместе они посмотрели хоккей, а потом Саня выслушал одобрительные слова, столь важные для него в ту начальную московскую зиму.
Первый театр, куда он принес «Прощание в июне» и «Старшего сына», был театр имени М. Н. Ермоловой, и выбрал его Саня лишь потому, что стоял театр и стоит рядом с Центральным телеграфом, – вышел, востребовав почту, и никуда больше добираться не надо, вот он, театр, в двух шагах. Зашел Саня к ермоловцам, и встретила его заведующая литературной частью Елена Леонидовна Якушкина, чей живой и насмешливый ум, чья сердечность, чье знание московской театральной жизни, не только, так сказать, ее восьмой, надводной части, но и остальной, подводной, таинственно-громадной, так помогли Сане впоследствии.
– Саша, вы выбрали рискованное занятие, – говорила в ту пору Елена Леонидовна. – Я видела многих людей, сочинявших пьесы. Но где эти пьесы? — И влажно блестели ее черные, какие-то ночные глаза с удлиненным и чуть приопущенным вниз разрезом век.
– Должно быть, на вашем столе, – кивал Саня на гору рукописей, как правило, роскошно переплетенных.
Осенью 1965 года мы были в Чите на семинаре молодых писателей. Семинар был наделен правом рекомендовать в члены СП СССР, минуя приемную комиссию. Мы тогда с излишней нервностью относились к этому обстоятельству. Ночью, накануне оглашения списка рекомендованных, мы узнали, что Саня в него случайно не попал.
– Глухая ночь, – говорил Саня, – никому ничего не докажешь. – Мы сидели у него в номере, курили. – Может, в коридор выйти, авось что-нибудь…
В коридоре мы встретили Б. А. Костюковского и, предводительствуемые им, в третьем часу ночи стучали в номер Л. С. Соболева. Он открыл. С серебряными взъерошенными висками, на щеках красные рубцы от подушки, он тем не менее улыбался.
– Что за тревога? Что за аврал?
Выслушал, сказал: «Обнародуем», – взял с подоконника большой, так и охота сказать – ведерный термос.
– Садитесь, чаю попьем. – И отпустил нас на рассвете, расспросив и выспросив нас с дотошностью, какую и днем не часто встретишь.
В сухие, безлиственные уже октябрьские дни 1965 года мы поехали с Саней в Бурятию, в Баргузинскую долину – Иркутская студия кинохроники предложила нам написать о долине документальный сценарий. Мы легкомысленно согласились, предвкушая золотисто-фиолетовые, гулко-прозрачные дали и вовсе не представляя, сколь капризны, необъяснимо прихотливы требования нашей кинохроники (недавно я перечитал тот непошедший сценарий, и, как мне опять показалось, он не нарушает каких-либо литературных и изобразительных законов).
По дороге из Улан-Удэ к Байкалу наш автобус забуксовал, завис над краем длинного крутого обрыва, а вернее, над краем маленькой пропасти. Пассажиры, завороженно онемев и привстав, заглядывали в нее. Когда автобус справился, выполз на надежную колею, я спросил у Сани:
– Что ты думал?
– Вот случай, который может не повториться.
Вот и август 1972 года. Я вернулся в Иркутск из поездки, вечером увидел темные Санины окна и вспомнил, что он собирался на Байкал. 17 августа, ближе к полуночи, телефон зазвонил длинно и громко, как обычно звонят с междугородной.
– Старик, это Глеб. Саня утонул. Я из больницы звоню. Лодка перевернулась. Меня вот спасли, а его нет. – Звонил из Листвянки Глеб Пакулов, иркутский литератор, владелец этой проклятой лодки, которую когда-то мы помогали ему перевозить на Байкал.
Минуту спустя я позвонил главному врачу Листвянской больницы.
– Да, есть у нас утопленник. Да, вроде бы Вампилов.
Приговаривая это «вроде бы», ни на миг не отпуская его от себя, позвонил Распутину – он вернулся в этот день из деревни. Распутин позвонил М. Д. Сергееву, и через полчаса таксист мчал нас по затихшему до утра Байкальскому тракту. С горы на гору, через мосты и мостики – свет фар завидно обгонял нас, и вдалеке взблескивали по падям первой желтизной лиственницы.
Громко, возбужденно говорили о пустяках, как бы условившись не говорить о главном, пока не доедем. В Листвянке со свистом и пылью кружил ветер. И пока мы искали больницу, налетал на нас из-за каждого закоулка и угла. Нянечка или сестра повела нас в чулан. Перед дверью зажгла свечку, сказав:
– Там у нас света нет…
Саню нам не отдали. Мы походили по набережной, постучали в несколько домов, прося перевезти на ту сторону, в порт Байкал, где была Ольга, Санина жена, еще ничего не знавшая.
Хозяева домов отвечали:
– Да вы что, мужики! Не видите, что делается?! – Байкал ревел без передыха, и видно было, как высоко над берегом разваливались, рушились тускло-белые гребни.
Вернулись в город. М. Д. Сергеев пошел писать некролог, а мы с Распутиным закружили черными вестниками. Заехали к Машкину, заехали к Саниному брату Михаилу, геологу, тоже только в этот день вернувшемуся из отпуска. Он вышел в майке, заспанный. От наших слов молча закружился на месте в холодном, плохо освещенном подъезде.
К шести утра, к первому пароходу в порт Байкал, мы вернулись с Распутиным в Листвянку. Холодный ветерок, чуть отдающий ночной пылью, серо-зеленая зыбь – шторм ушел к северу.
Мы еле передвигали ноги, заранее мучаясь тем, что нам предстояло сказать Ольге. Перед домом посидели на камнях. День начинался ясный, солнце в прозрачном байкальском воздухе поднималось по-особому чистое и теплое.
Ставни еще были закрыты. Мы постучали. Выглянула жена Пакулова, Тамара.
– А мужиков наших нет, где-то загуляли.
Ольга вышла на крыльцо, посмотрела на нас:
– Что? Все?
Мы бросились к ней…
В морге я не сразу узнал его – таким матерым, скульптурно-рельефным стало его тело. Обряжали его две женщины: маленькая худая старушка, не выпускавшая папиросы изо рта, и прелестная, юная, голубоглазая – видимо, студентка медицинского института, зарабатывавшая прибавку к стипендии столь печальным образом. «Муза драмы и муза комедии», – сказал бы Саня. Старушка протянула мне перочинный нож, часы, просто и устало сказала:
– Там еще деньги были… Ну, спасибо, сынок.
Было пасмурно, но сухо и тихо, когда мы несли его на руках до здания театра, где ждали машины. От оркестра мы отказались, помня Санину печальную усмешку, с которой он написал Сарафанова, музыканта из «Старшего сына», играющего на похоронах.
Должно быть, бесы или ангелы, провожавшие Саню вместе с нами, решили напомнить, что хоронят драматурга, комедиографа: мы забыли веревки, на которых опускают гроб, и побежали к кладбищенскому сторожу, которого, конечно же, не было на месте…
Долго я еще, выходя из подъезда, взглядывал налево: вдруг да идет Саня, по обыкновению задумчиво свесив кудрявую голову. И мы пешком отправимся в город, толкуя по дороге о том о сем. Как бывало когда-то.
Через год прилетел в Иркутск В. А. Андреев, ставивший тогда «Прошлым летом в Чулимске». Мы ходили с ним по утренним улицам, по набережной (Андреев удивлялся: «Почему у вас набережную назвали бульваром?» – не подозревая, что Саня тоже этому удивлялся, и этими же словами), по острову – там, где любил бывать Саня. Только-только разошелся туман. Был влажный холод и холодное ясное солнце. Андреев изредка спрашивал: «А здесь он бывал?» С особой, как бы отстраненной трезвостью я наконец понял: Сани нет и никогда не будет